Я туго обмотал гудевшую от боли голову вафельным полотенцем, которое нашел в своем матросском вещмешке, и сразу стало теплее, и боль вроде уменьшилась. За шапку мне, конечно, тоже влетит. Казенное имущество. А-а, черт с ним, влетит так влетит!
Я увидел, что Валька неотрывно смотрит на огонь, и обрадовался. Оживел! Уж теперь-то я не дам ему помереть! Уж теперь-то он как миленький будет жить!
— Счас я тебе кипяточку, — пообещал я. — Счас скипит. Ты как?
Валька не ответил, но и без того было видно, что ему шибко плохо. Запавшие глаза и спекшиеся губы чернели в окровавленных грязных бинтах, которыми была замотана его голова.
— Счас, счас, — ободрял я его и себя. — Счас тепло будет.
Стучали под полом колеса, темь стояла в углах промерзшего насквозь гулко-пустого вагона, за стенами лютовала сибирская ночь, но здесь, возле печки, уже раскаленной до малинового цвета, был маленький кружок жизни, освещенный огнем из открытой дверцы.
Чайник вскипел, пустил пар, и эта напористая белая струя обрадовала меня, напомнила дом, тепло, жизнь, которая была когда-то, но так далеко, что будто и не было ее, просто пригрезилась.
Я налил в мятую алюминиевую кружку кипятку, бросил туда последний кусочек сахару, что хранился у меня в вещмешке, и начал поить Вальку. Приподняв ему голову, обжигал его губы кипятком. Он стонал, мычал, но я все же заставил его выпить кружку до дна. На заострившемся носу его мелкой росой выступил пот, ртутно взблескивая в бликах печного огня. Черные впадины глаз посветлели, приобрели серо-фиолетовый цвет, правая щека, свободная от бинта, налилась слабым румянцем и влажно заблестела. Та-ак. Теперь порядок! Теперь все! Теперь будет жить!
— Ну как?
Валька попытался улыбнуться, но у него не получилось. И все же я видел, что кружка кипятку для него как живая вода.
— Еще хочешь?
— Не-е, — разлепил он вспухшие губы.
— Ну лежи тогда, отдыхай. Я попью.
Я выдул три кружки без сахара. Уже и не хотел, уже налился по горло, но насильно заставлял себя пить и пить, наполняя и наполняя себя горячей жизнью.
Дрова горели хорошо, весело потрескивали, кипяток разлился по телу, тепло дошло до ног, и я на миг погрузился в блаженство, меня стало клонить ко сну. Я почувствовал, что смертельно устал, что не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой и что все тело ноет, стонет каждой жилкой, будто меня долго и безжалостно били. Уши рвала нестерпимая боль. Все же здорово я их обморозил! Надо было сразу растирать снегом, а я пока возился с сундуком, пока разжигал печку… Теперь оставалось только терпеть. Ладно, потерпим.
Несмотря на боль в ушах, в голове и во всем теле, спать хотелось — мочи нет! — и глаза слипались. Я еще раз до отказа набил печку досками и лег рядом с Валькой.
— Живой? — нарочито бодрым голосом спросил я.
— Ж-жи-во-ой, — слабым эхом отозвался он.
— Ничего, жить будем, — пообещал я и ему и себе. Я прижался к Вальке под полушубком и тут же провалился в черную грохочущую яму…
Мне снилось, что скачу по степи на молодом и горячем коне, скачу по затравеневшему полю с оравой ребят в ночное, и вдали, в вечернем сиреневом мареве, маячат невесомо-прозрачные голубые горы моего детства. Передо мною степь, ровная, раздольная, вся в солнцеголовых ромашках и высоком диком укропе. Кусты боярышника то тут, то там кудрявятся зелеными буграми. Но кудрявость эта обманчива, боярышника надо остерегаться — в кровь изорвешь руки, если на полном скаку заденешь ветки, сплошь утыканные мелкими шипами. Я задел уже невзначай — и нестерпимо болят пальцы, в которых держу поводья. Пустив коня полным галопом, кричу древний степной клич, оставшийся нам от монголов: «Ар-ря-я! Ар-ря-я! Вперед! Вперед!» Чтобы не догнали мальчишки, чтобы первым доскакать к тихой степной речке у теплых холмов, за которыми уже присело солнышко.
Хлещет по ногам лошади высокая трава, брызгают в лицо созревшие зерна дикого укропа, ветер пузырит рубашку, и радостный озноб охватывает душу. Под собою слышу я дробный перестук копыт молодого коня, и почему-то все пуще и пуще трясет меня на его широкой откормленной спине, и все холоднее бьет в лицо ветер, обжигает уши, леденит босые ноги, и я дрожу на пронизывающем ветру, и передо мною уже не летняя степь, а зимняя, и заснеженные сверкающие горы встают впереди. Меня с гиканьем и свистом настигает конная лава, и грохот копыт в ушах все громче и громче. И вот уже обгоняют меня мальчишки, и я кричу им, чтобы подождали, но они, бросив меня в этой пугающе-пустынной степи, скрываются в зимней морозной мгле. Я зову и не могу докричаться ребят, не могу дозваться людей — никого нет в этой страшной вьюжной степи, и чувство безысходного одиночества охватывает меня…
Проснулся я от холода и ощущения надвигающейся беды. Долго не мог понять, где я и что со мною. Наконец пришел в себя и со страхом вытаращил глаза в стылую полутьму вагона, слабо освещенного желтым мигающим язычком фонаря под потолком.
«Валька!» — вдруг вспомнил я.