Лицо его стало печально-отрешенным. Передо мною сидел совсем другой человек — не злой и вредный, а грустный и тихий — и пел не столько нам, сколько самому себе. Видать, что-то личное было связано у него с этой песней.
Инвалид внезапно оборвал песню и, занятый своими думами, глядел на огонь.
Первой нарушила молчание Катя. Она попросила:
— Спойте еще что-нибудь.
Безногий взглянул на Катю, неожиданно улыбнулся, и глаза его оттаяли, а я увидел, что он гораздо моложе, чем показался сразу.
тихо начал он, и у меня оборвалось сердце. Именно эту песню я хотел услышать. Взглянув на Катю, я понял, что и она хотела именно эту песню. Я нащупал руку Кати и сжал знакомо-беззащитную девчоночью ладошку, и у меня от нежности опять томительно-сладко заныло сердце.
Склонив голову к мехам, пел безногий, и поразившие нас непролитые слезы стояли в его глазах. Я еще крепче сжал доверчивую Катину руку.
Гармошка всхлипнула и смолкла. Безногий горько усмехнулся:
— В Карпатах стояли мы перед войной. Танцы в клубе у нас были каждую субботу и воскресенье. Я танцор был, гонкий парень был. Теперь вот охромел слегка.
Катина рука в моей ладошке дрогнула.
— В ту субботу тоже танцы были. Наплясался я, будто чуял — не плясать больше.
Он коротко взглянул на Катю, и грустно-насмешливая улыбка тронула его обожженное морозом лицо. А Катя засмущалась и потянула свою руку из моей ладони, но я не отпустил.
— Удаль свою выказывал, перед ней старался. Она в городок не то на каникулы, не то в отпуск приехала. Не видал я ее до того вечера.
Он смолк. Вагон встряхивало на стыках рельсов, в щели забивало снежную порошу, и ветер гулял по темным углам.
— А она… где сейчас? — робко спросила Катя.
— Не знаю. Может, где живая живет, может, в неметчине горе мыкает, а может, и нету ее… Бомбежка наутро была, все в кашу смешало. Отступили мы. Против танков саблями не повоюешь. Я в кавалерии войну начинал.
Он замолчал, долго смотрел на огонь и вдруг сказал:
— У тебя булькает что-то. Дай глотну.
Я поразился: откуда он знает про самогон? Фляжка у меня в кармане, как он ее усмотрел? Но фляжку подал. Он поболтал ее, определил на слух — сколько. Отглотнул. Мне стало не по себе — я Вальке берег, а он хлебает, будто свое! Безногий еще раз отхлебнул, вернул мне фляжку и неожиданно сказал, обращаясь к старику:
— Сало мы твое конфискуем.
— Не имеешь права, — глухо отозвался дед.
— Имею, — со спокойной твердостью произнес безногий. — Я за это право ногами заплатил.
Я опять удивился: откуда он знает, что у деда в мешке сало? Он что, ворожей? В землю на аршин смотрит?
Старик подтянул к себе мешок и настороженно замер, исподлобья смотрел на своего мучителя.
— Изжадился ты, дед. Бога поминаешь всуе, а поделиться с ближним не хочешь, да еще с пострадавшим защитником.
— Изгаляться-то вы все горазды. — Старик беспокойно забегал глазами. — Защитнички! Иде вы, а иде Гитлер! На Волге вон!
— Ты, дед, вражий голос, — с придыхом сказал безногий. — Мы твоего Гитлера попрем еще! Так попрем, что!..
— Попрете… — хмыкнул старик. — Доперли вон до Сталинграду. Песенки пропели «Ежли завтра война, ежли завтра в поход». Чо теперь-то не поете?
Старик злорадно ощерился, а я вдруг увидел, что он и впрямь похож на кулака. Нет, он не просто походил на него, он был им! Такие, как он, и убили моего отца. Подкараулили в степи, когда он ночью возвращался из Бийска домой. Убили да еще измывались над мертвым. Изуродовали. Бабка мне глаза прикрывала, чтобы не видел я отца, когда хоронили его. Но я все равно видел и запомнил.
Безногий побледнел, сцепил скулы и процедил сквозь зубы:
— Песни мы еще будем петь, так и знай, вражий голос! Будем! А пока — плати.
— Чо плати? — не понял дед.
Я тоже не понимал: какая еще плата?
— Я тебе говорил, что гармошкой на пропитанье зарабатываю? Играл я тебе?
Старик молчал, не спуская глаз с безногого.
— Играл — нет?
— Ну, играл.
— Плати! — повелительно повторил безногий.
— Пошто я должон платить? — упирался дед.
— Тогда конфискацию применим, — произнес, как приговор, безногий и катнулся на своей тележке к деду, одним рывком выдернул из его рук мешок и вновь откатился к печке.
— Чо деется! Разбойство! — заныл старик и просительно поглядел на нас с Катей. — Над слабосильным стариком измывается.
— Ничего, ряжка-то вон какая гладкая! Сто лет проживешь, — усмехнулся безногий.
Я не знал, что делать. Катя тоже молча смотрела то на безногого, то на старика. А у меня пропала вдруг к старику жалость и уже не коробило от желания безногого растрясти его. Я понял, что старик — мешочник. Он не вещи на продукты меняет, чтобы с голоду не пухнуть, а, наоборот, еду меняет на вещи, наживается на беде других, мотается по поездам не ради жизни, а ради наживы.
— А вы глядите да запоминайте, что тут у него в «сидоре»! А то распустили сопли!