Ключ от отцова кабинета может быть где угодно. Но я и не надеюсь найти его с первой попытки. Главное, чтобы мой визит остался незамеченным. Хотя в таком бардаке… Не думаю, что она увидит, если я что‑то случайно передвину.
Самым перспективным мне кажется секретер. Какой бы неряхой она ни была, мать хранит бумаги в одном месте. За створками секретера скрыто множество полочек, ящичков и дверок, все изукрашено росписью и инкрустацией – подарок отца его любимой певчей птичке.
Я решаю начать с самых верхних полок. В них обнаруживаются стопки перепечатанных либретто и пачка программок из гастролей, обвязанная узкой шелковой лентой. Все программки на разных языках.
Далее я нахожу деловую переписку с директором театра, какие‑то счета и, внезапно, засаленную колоду карт. Пока совершенно ничего интересного.
В миниатюрном выдвижном ящичке, на который я возлагала особые надежды, обнаруживается надкусанное пирожное, больше похожее на окаменелость времен динозавров. Ну и гадость… Как здесь только не завелись мыши?
Мой взгляд падает на очередную кипу писем. На этот раз они перевязаны красной тесьмой, и руки сами тянутся к ней. Сначала я не понимаю, от кого они, но вскоре следом за именем отправителя приходит его образ – высокий мужчина, с широким, вечно потным лицом, с раздражающими бликами золотой оправы на носу. Мой адвокат. Этих писем так много, что там могло?..
Снаружи раздается громкий бой каблуков. Я замираю на полувздохе.
Каблуки приближаются – раздраженно, разгневанно.
И как я только не заметила… Вот же идиотка! Окна комнаты выходят на сад, а не на аллею, потому что там тянет тиной от реки! Я и не могла услышать, как возвращаются хозяева.
Звук шагов двоится, раздается женский крик:
– Убери от меня лапы!..
Какая‑то возня, приглушенные реплики, окрашенные злостью.
Шаги все ближе. Черт, черт, черт! Они вот-вот будут здесь!
Я закрываю секретер и осматриваюсь. Ширма? Не пойдет. Шкаф? Что глупее можно придумать? Кровать? Кровать!
Ныряю под королевское материно ложе, локтями и коленками расталкивая чемоданы и какие‑то картонки.
С обиженным треском распахивается дверь. Каблуки грохочут о паркет, звук отдается у меня в зубах.
– …просто истеричка, и ничего больше!
– Ха, и кто мне это говорит?! Не я ли вытащила тебя из безвестности, чтобы ты мог предлагать дирекции свои бездарные, банальные, никчемные партитуры!
Похоже, голубки не на шутку разругались. Лишь бы не начали мириться, иначе меня стошнит.
– Никчемные партитуры? Может быть, ты потеряла слух и вкус, но мои концерты для скрипки с оркестром пользуются успехом.
Мать заливается злым музыкальным смехом:
– Не смеши меня. Твоим поклонницам интересней кое-что другое. Как, говоришь, зовут ту флейтистку? Подумать только – флейтистка!
– Твоя ревность просто глупа!
– О-о-о, это невыносимо! Унизительно! Сколько ей лет? Семнадцать?
Я представляю перекошенное от гнева лицо Якова Львовича и усмехаюсь.
– Ей двадцать, Регина, – холодно цедит он и, судя по теням и звукам, опускается на банкетку в изножье кровати, – и она талантливая музыкантша. Не позорь себя хотя бы перед оркестром.
Мать этого не спускает:
– Хотя бы?! ХОТЯ БЫ?!! – переспрашивает она, голосом делая мощный скачок через две октавы. – Стоило мне отвернуться, как ты уже прилип к ней в кабинете с шампанским! Хватал за ноги! Я – твоя жена…
– А я – твой муж! И я не потерплю, чтобы ты закатывала отвратительные сцены на глазах у коллег.
– А я…
– Заткнись, Регина. Может, твой покойный благоверный и сдувал с тебя пылинки и исполнял любой каприз, но я не он. Я требую уважения, положенного мужчине!
При упоминании моего отца я сжимаюсь. Как смеет этот слизняк…
– Да как смеешь ты касаться памяти моего героического Матежа! Своим лживым ртом! Прохвост, альфонс!
Кажется, мать швыряет в своего дирижера всем, что попадает ей под руку, и я впервые чувствую к ней что‑то… Просто что‑то отличное по температуре ото льда.
– Д-дрянь!
– Матеж был настоящим мужчиной!
– Ха, а в моей постели ты называла его старым импотентом!
– Он погиб, защищая страну! Не трогай меня, не трогай, или я расцарапаю тебе рожу!!!
Я слышу звуки их борьбы, скольжение напряженных шагов, громкое гневное дыхание. А если он решит причинить ей вред? Мне что, так и лежать здесь, пока он что‑нибудь с ней делает? Я даже не пойму, если он возьмется ее душить.
– Чокнутая, ты просто чокнутая. – Кажется, он отступил. – Неужели ты сама уже поверила в то, что говоришь? Разуй глаза, Регина: твоего мужа пришили свои же, потому что он заигрался в политику. Ты хоть читаешь газеты? Ты хоть знаешь, когда закончилась война? Или ты так сильно хотела, чтобы тебя приняли обратно в высшее общество, что готова была пить на брудершафт с его убийцами? Ты жалкая! Жалкая, стареющая…
– Убирайся, – рычит она.
– Проспишься и приползешь на коленях. Я тебя знаю.
– Убирайся прочь! Я все потеряла из-за тебя!
Он коротко смеется и хлопает дверью.
Мы с матерью остаемся одни.