— Вы очень удивитесь, пани Ковальская, но в самоубийстве мало естественного и эстетичного, — возразил ей доктор. — Это акт отчаяния, сопровождаемый девиантными проявлениями. Крик о помощи редко звучит, как ария.
— Дана бы никогда! — это уже пани Мельцаж. — Это не о ней! Сущий живчик, она бы не стала… — и снова рыдания.
Стерве все-таки удается привлечь к себе максимум внимания. А горевал бы кто-нибудь обо мне?
— Когда приедет моя мать? — сначала меня никто не слышит, поэтому я повторяю вопрос, но громче.
Отчего-то все разом смолкают, и я отрываю взгляд от своих грязных рук и ободранных коленей.
Пани Ковальская сверлит меня взглядом, полным отвращения.
— Если вы о вашем вчерашнем безобразном поведении, то ее еще не известили.
— Но почему?
— Панна Тернопольская, — директриса повышает голос, в нем равно слышатся визг и шипение. — Вы забываетесь! Я все еще жду, чтобы вы объяснились!
Будто меня кто-то о чем-то спрашивал! Не стану отвечать. Пусть это смешно и по-детски, но теперь, когда дело приняло такой оборот, я и слова не скажу.
— Вы от нее ничего не добьетесь, — будто прочитав мои мысли, отвечает доктор. — У нее шок, обезвоживание, а также хронический недосып и стресс на фоне будущих экзаменов, полагаю. А прибавьте к этому фактор, изложенный в записке… Юность чревата подобными казусами, проявлениями бунта. По последним исследованиям профессора Штерна, пубертат…
— Да что вы говорите! — директриса окончательно теряет над собой контроль. — В мои годы ничего подобного не было! Это не юность, это мерзкая болезнь! Это все греховный двадцатый век, в котором не осталось ничего святого! Нужно каленым железом выжигать любое его проявление!
Виктор Лозинский на ее тираду только скривил губы, будто услышал глупость.
— Слава богу, до каленого железа пока не дошло.
— Вы не можете обвинять подопечную за то, что ей семнадцать, и она влюбилась, — запальчиво пищит пани Новак, теребя кружева воротничка. Волосы растрепались и волной упали ей на лоб из высокой прически. — Это нонсенс!
— Нонсенс то, что уже второй год подряд эти подопечные мрут как мухи! Пансион закроют из-за такого мракобесия, скоро я потеряю все средства!
Это стало последней каплей. Секунда — и я уже на ногах, кулаки снова сжались так, что треснула кровавая корочка на сбитых костяшках. Сбитых о лицо моей мертвой одноклассницы.
— А пошли бы вы все к черту! Сволочи!
Дверь с треском распахивается, и я вылетаю наружу с такой силой, что чуть не врезаюсь в стену напротив.
В спину мне летят грозные окрики, но я не оборачиваюсь. Теперь уже точно нечего терять!
Позвоню сама. И не матери, а тетке. Пусть заберет меня. Нет, сама поеду в Краков. Деньги на билет у меня есть.
Девчонки толкутся в коридоре у дортуаров. Занятия сегодня отменили? Ну, разумеется, весь преподавательский состав же в кабинете директрисы. Вот кому-то праздник! С губ срывается смешок, и пансионерки с визгом разбегаются по своим комнатам. Можно подумать, я людоедка, измазанная кровью своей жертвы.
Только Клара стоит у двери в свою спальню и смотрит на меня в упор, будто что-то хочет сказать. Впрочем, у этой молчуньи всегда такой вид.
— Чего уставилась?!
Не дожидаясь ответа, влетаю в свою комнату и подпираю дверь гнутой спинкой стула.
— Пошли они все… в пекло! — с грохотом раззявливает пасть старый чемодан. — Средства ее, послушайте-ка, — летят в него тетради и белье, щетка для волос и пяльцы. — Я больше не стану! — сдираю форму, комкая, и швыряю в угол, под бывшую Касину кровать. — Гнусная стерва, — папка с вырезками занимает свое место в чемодане.
Пускай! Пусть даже не в этом году, но я окончу школу. Сейчас важнее убраться отсюда как можно дальше. Уж не потому ли Юлька сделала ноги, не дождавшись лета?
Сборы отняли у меня последние силы, и я валюсь на кровать. Перед дорогой нужно чулки сменить, не ехать же с дыркой на колене, как пропащая.
Но стоит мне изменить положение, как под матрасом хрустит что-то плотное. Сунув туда руку, достаю тетрадь в плотной красной обложке. Это же?..
«Дневник Касеньки Монюшко», — отвечает обложка голосом ее двенадцатилетней.
«Прошу вас, не читайте это», — умоляет форзац.
Поздно.
Я уже не здесь, а четырьмя годами ранее, слушаю страшилки по ночам и чищу камины вместо заносчивых выпускниц. Давлюсь грязной водой, ем в одиночестве и пытаюсь смирить в своем маленьком сердце праведный гнев. Потому что слабые не имеют права на ответный удар. Только на смирение и надежду на защиту свыше. Я молюсь с Касей, истекаю кровью с Касей, теряю разум и всем существом тянусь к холодному образу матери с навсегда застывшим лицом. И сама Кася садится на край моей постели, склоняет невесомую голову на мое плечо и водит когтистым пальцем по строкам.
«Я уже не уверена в том, что делала, а чего нет».
«Я слышу стук — и тону».
Над верхней губой выступает пот. Я бы и рада закрыть проклятый дневник, но все читаю и читаю, будто завороженная.
«Глаза мамы улыбаются, она говорит со мной, только губы ее не шевелятся».
«Я ничего не помню!»
Кася хихикает мне в ухо, щекочет ледяным дыханием.
«Тук-тук».