Когда оказываюсь на улице, свет дня застает меня врасплох. Между верхним и нижним этажами я и забыла, что работаю бранч, а не ужин. Площадь тиха. Направляюсь к реке пешком. Моя вечерняя смена начнется меньше чем через час. Я по-прежнему в форменной одежде. Солнце вышло и выжгло почти весь дождь. Ощущаю солнце спиной, теплый воздух на руках. Иду к мосту Ларца Андерсона, размышляю о Фолкнере и Квентине Компсоне76
, о Квентине думаю, как о давнем возлюбленном, – с набрякшим сердцем, о Квентине, рухнувшем под гнетом южных грехов, об угол столика он разбил стекло и вырвал стрелки у дедовских часов в свое последнее утро перед тем, как выйти из своей гарвардской общежитской комнаты и покончить с собой.Преодолев полпути через реку, подтягиваюсь и сажусь на парапет, свешиваю ноги и высматриваю в воде тело Квентина. Как человек в Миссисипи в 1920-е умудрился создать персонажа, который кажется официантке в 1997-м живее, вспоминается с большей нежностью, чем едва ли не все знакомые ей мальчишки? Как можно создать такого персонажа? Цемент теплый. Несколько человек проходят по тротуару у меня за спиной. Легкий толчок – и я полечу вниз, как Квентин. Но не погибну. Тут не больше двадцати футов высоты, до обоих берегов плыть близко. Квентин, чтобы утонуть, привязал чугунные блины к щиколоткам.
Вскрываю конверт. Четыре двадцатки и записка. Я надеялась на записку.
Весь остаток времени просиживаю на мосту. Перечитываю записку Оскара еще раз. У меня под ногами появляется нос гребной лодки, она выскальзывает из-под моста в два сильных синхронных движения. Гребут женщины, их восемь, сидят спиной по ходу, лица свело в гримасы, стонут в такт всякий раз, когда всем телом проталкивают весло сквозь воду, – та под таким углом кажется тугой, как цемент. В краткой паузе между стонами, когда они съезжают обратно, рулевая – малютка-орешек в бейсболке, приткнувшаяся на корме, – говорит в гарнитуру на голове: “На воду раз… два… три!” – и лодку дергает вперед, гребки делаются яростнее, звук гаснет, лодка делается все меньше и меньше, пока не проскальзывает под мост Уикс и не исчезает.
Снова достаю письмо Оскара. Мне нравится эта фраза – “Вот я и приглашаю”. Мне нравится представлять себе его у Маркуса в кабинете, как он зачеркивает слова, чтобы не просить еще один розовый бланк “Ириса”, – я вот так же писала мистеру и миссис Ричард Тотмен из Уэстона. Мне приятно, что автор трех книг, пусть и немного, но все же потрудился над запиской, адресованной официантке на бранче. Номер своего телефона он вычеркнул не так жирно, как остальные места. Я поклялась никогда в жизни больше не ударить по мячику для гольфа, но ради него и этих мальчишек могла бы сделать исключение.
На мой третий день рождения отец подарил мне набор пластиковых клюшек в клетчатой сумке для гольфа. Там имелся и стакан, куда надо было загонять мяч, – отец положил его на ковер в нескольких футах от меня и показал, как замахиваться, я замахнулась, и мячик попал в стакан. Отец утверждает, что никакие другие подарки я не распечатала и играла с тем набором до самого отхода ко сну. Мама утверждает, что отец заставил меня играть с тем набором до самого отхода ко сну. К тому времени, когда я доросла до сознательного возраста, моей жизнью вне школы стал гольф – в четыре я играла в местном клубе для восьмилеток и младше, а к шести стала ездить по общенациональным соревнованиям. Как и многие родители, мой отец желал дать мне то, чего не получил сам, – а затем пожелал, чтобы я достигла того, чего он не достиг.
Калеб говорит, что никогда не обижался на то, что отец проводит столько времени со мной. Говорит, что до того, как появилась я, отец вечно таскал его на тренировочную площадку. У него хорошо получается изображать лицо отца, когда Калеб однажды промахнулся семнадцать раз подряд. Когда я заняла его место и у меня все получилось, жить Калебу стало намного легче. Хорошие годы были, говорит. Пока друг моего отца Стю не порекомендовал Калебу интернат для мальчиков в Вирджинии – чтобы развить в нем мужчину. Мама с этой затеей боролась, но Калеб уехал, когда мне было восемь.