Наличие всей этой зримой массы слушателей уже, я думаю, оказало свое воздействие на социальный облик американского поэта. Он все реже и реже держится с традиционным романтическим вызовом, с выражением горькой задумчивости «одинокого мыслителя». Он все чаще и чаще думает о себе как о гражданине, который может донести свой протестующий экспрессивный посыл до слушающей его группы. Это новое мировоззрение—или, я бы сказал, это возрождение старого мировоззрения,—бесспорно, было вызвано к жизни стремлением покойного президента Кеннеди признать и утвердить величие искусства.
Возможно, я не совсем верно понимаю, что происходит, или придаю этому слишком большое значение, но предположим, что я прав и что действительно в Америке сейчас возрос интерес к поэзии. Разумеется, наши поэты некоторым образом рискуют, ориентируясь на этот интерес. Было б очень скверно, если огромные толпы слушателей Среднего Запада и мимолетные слова одобрения из Вашингтона побуждали бы поэта приспосабливать свое творчество к всевозможным пожеланиям—стать защитником общепринятого благочестия, глашатаем официальной политики, затейником или же (и это самое скверное) оводом, лишенным жала, одним из тех общественных деятелей, говорящим толпе то, чего она от него ждет.
Между тем, путь поэта-гражданина в отличие от художника отчужденного сопряжен с риском саморазрушения. Сам я предпочитаю этот риск, потому что для меня поэзия эфемерна, если не возникает из духа общения или по крайней мере из надежды на общение. Думается, что такая позиция приемлема даже для Америки, где под толстым слоем привычки к однообразию все же таится жгучая жажда перемен и терпимость к разногласиям. Наша нация не монолитна и не стабильна, у нас нет даже единой культуры, мы не сулим своим художникам византийских высот. Вместе с тем непоследовательность Америки не обязательно провоцирует отчуждение в поэте; скорее, она возлагает на поэта некое невидимое бремя, побуждая его к чему-то вроде той многолетней и неистовой войны, которую вел Йейтс со своей родной Ирландией.