Читаем Письма из заключения (1970–1972) полностью

Не помню, писал ли я тебе, Лена, о том, что, читая в «Былом» народовольческие материалы, я постоянно вспоминал «Бесов». Я думал о какой-то чертовщине: о гениальной и в то же время этически непозволительной прозорливости и проницательности Достоевского. Это был пламень, сжигающий себя и сжигающий других; Дегаев – это, скорее всего, был срыв в таком горении, невозможность выдержать нечеловеческую требовательность, жертва обыкновенности, втянутой в такую работу, – для него во многом роль и ставка. Достоевский очень точно (в ином плане) уловил положение такой жертвы – хотя бы Кириллова. Задним числом, если ты помнишь, Камю придумал терзание Каляева: убивать или не убивать царских детей. Судя по материалам, для первых народовольцев просто такой проблемы не существовало. Помнишь воспоминания о Желябове – о какой-то бездуховной именно чистоте, цельности. В их поступках ощущалось, что боги все-таки жаждут. И при этом они были прекрасны – и разобраться в этом нет никакой возможности, потому что не сочувствовать им, не быть с ними эмоционально заодно, когда все это читаешь, невозможно. Ты права: без таких поступков не только Толстой, даже Герцен свидетельствовали бы о истерии высокого умничанья – и только. В более спокойном душевном состоянии я выражу это как-то четче.

Насчет словечек ты права. Поленница – это для меня очередное свидетельство моей давней болезни: я многие слова не слышал в разговоре или не запомнил из него, знаю из письменных источников. Глава с «оскудим» мне не нравилась изначально; просто сейчас нет времени решать, выбрасывать ли вообще, делать ли что-то. То, что элита ползет, – это такой горьковатый каламбурчик: «Улита ползет». Жалко, что не укладывается, не схватывается сразу: все-таки более адекватного своего ко всему этому отношения в этом куске мне не найти. Роли и участи я здесь придавал иные, чем ты, смысловые оттенки: роль – как лицедейная роль, участь – как биография. Это, действительно, не точно? У меня не хватает сейчас слуха уловить такие нюансы.

Насчет все того же пАфоса-пафОса. Дело не в веяниях, а в той категоричности и узости чувств, которая порождается всяким текстом, предназначенным для декламации. Тяготение всякого авторитарного режима к классицистическим традициям – наглядное тому подтверждение. В этих случаях оказываются очень удобными и поэтическая декларация, и статуя, и всякий намек на величавый порядок. Не устоять мудрено и не чувствовать опаски – тоже. Ты как-то должна чувствовать это, застав хоть отзвуки литературных дел 40-х годов. Когда шаблоном становится психологизм, бытовизм, – что угодно, – жить еще можно, как ни скучно. Когда традиция – заведомое разделение на добродетельных и злодеев, – пахнет чем-то выходящим из просто литературной сферы. То, что современный переводчик читает старого мастера, внося в это свою личность и дыхание (не веяние!) времени, – единственная возможность вечного существования этих мастеров. Между прочим, в Шекспире все-таки важнее, что Гамлет задумывается «быть или не быть» и мучается этим, как многие потом, чем то, как произносить его: как Каратыгин или как Смоктуновский. Вон как сейчас перевели Гамсуна – я так в ликовании.

Всего вам доброго и хорошего.

Илья.

Юлию Киму

23.4.71

Дорогой Юлька!

Письмо твое пришло поздновато. Я как-то надеюсь, что не замедлит прийти более подробное. Ты написал коротко – я, кажется, напишу не пространнее. Не подумай, что это «око за око»: просто длинно не получится из-за малого сейчас времени и из-за некоторой утомленности.

Володю Буковского[130] я совсем почти не знал, как ты помнишь, но происходящее с ним воспринимаю очень остро. Ему необходимо было поберечься (или его поберечь – по возможности): ясно же, до какой он степени уязвим. Нет ли надежд, что и это дело будет прекращено? Ведь в последнее время мелькали же такие радостные неожиданности, не одно даже.

У меня в последнее время жизнь, кажись, маленько осложнилась и ухудшилась. То ли доходишь до какой-то степени обрыдлости и надо дожидаться второго дыхания, то ли мелочи все в сумме – не такие уж и мелочи: и с временем хуже, и письма поредели, да вот еще и вести с Большой земли – от вас – все мало обнадеживающие. Ловишь себя порой на принужденном чтении, на вымученных раздумьях – а это уже последнее дело. Меня все-таки спасает моя общежитейская закваска, не очень-то большое чистоплюйство и способность искренне забавляться. Это, между прочим, помогает и во взаимоотношениях с людьми. А что стали бы делать люди чуть порафинированнее моего – ума не приложу.

Пусть уж Иришка соберется с письмом, и ты не забывай меня.

Еще полстолько с гаком – и даст бог, свидимся. А пока я тебя крепко целую.

Твой Илья.

Герцену Копылову

29.4.71

Дорогой Гера!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка жизни и трудов
Том 4. Материалы к биографиям. Восприятие и оценка жизни и трудов

Перед читателем полное собрание сочинений братьев-славянофилов Ивана и Петра Киреевских. Философское, историко-публицистическое, литературно-критическое и художественное наследие двух выдающихся деятелей русской культуры первой половины XIX века. И. В. Киреевский положил начало самобытной отечественной философии, основанной на живой православной вере и опыте восточно-христианской аскетики. П. В. Киреевский прославился как фольклорист и собиратель русских народных песен.Адресуется специалистам в области отечественной духовной культуры и самому широкому кругу читателей, интересующихся историей России.

Александр Сергеевич Пушкин , Алексей Степанович Хомяков , Василий Андреевич Жуковский , Владимир Иванович Даль , Дмитрий Иванович Писарев

Эпистолярная проза