О происходящем дома говорят все тревожнее. Французы укрепились на берегах Рейна; пошел слух, будто полупустой Бонн вот-вот возьмут и курфюрст оттуда уже сбежал. Последнее похоже на правду: пособие Макс Франс выплачивать перестал, на письма отвечал раздраженно и опасливо. Можно понять его отчаяние: потерял дом, подданных, покой, неумолимо теряет… все. Братья, впрочем, пишут об обстановке в скупых выражениях: может, не хотят мучить Людвига, а может, у них просто нет сил на жалобы. В последний год их жизнь изменилась: отца не стало. Он угас в ту же зиму, в которую обезглавили Капета, и для всех Бетховенов это стало горьким, но облегчением. Нико больше не отдает отцу свои деньги на выпивку. Каспар учительствует, заводит друзей и избавился от тяжелого напоминания о темных годах. Людвиг же… Людвиг сбросил удавку. Смерть отца страшила его еще с того, семилетней давности, разговора о разладе у Моцартов; страшила более всего малодушным вопросом: «А что почувствую я, когда это произойдет, неужели возрадуюсь?» Смерть случилась. Радость не пришла, ее затмили скорбь и жалость к опустившемуся, превратившемуся в тень самого себя существу. А потом, по целительному волшебству, стали чаще оживать светлые воспоминания: как отец танцевал с матерью; как настаивал, чтобы у сыновей было по фортепиано, пусть удовольствие и дорогое; как бережно держал на руках Грэтхен, ведь он очень хотел дочь! Сальери, знаток чужих культур, довольно просто объяснил эту перемену: «Так устроена всякая милосердная душа, мой друг. О мертвых либо хорошо, либо ничего. Это сказал еще Хилон из Спарты, за шесть веков до пришествия Христа».
Так или иначе, многие раны потихоньку затянулись. Теперь, несмотря на тревоги, Людвиг чаще засыпает в приподнятом настроении. Каждый день наполнен смыслом. Немало гордости будит в нем то, как на чахлый скелет провинциальных знаний нарастает плоть. В свете все чаще восхищаются не только смелостью его сочинений, но и техникой. За год он сумел по-настоящему пройти гармонию, генерал-бас и основы контрапункта, которые до того постигал полуинтуитивно и без особого успеха. Он играет даже больше, чем в детстве, но это не гнетет, ведь он отлично видит и цель, и свои подвижки. К тому же никто не запрещает ему сочинять. Всякая импровизационная околесица выслушивается и комментируется.
Занятия с Сальери Людвиг отсрочил; от них он с надеждой ждет прорыва в драматической музыке и вокале, ведь кто в них превзошел итальянцев? Но хорошо бы прийти подкованным, без пробелов в теории, с четким представлением, что бы хотелось освоить на практике. Хорошо бы удивить Сальери, нет, поразить, чтобы он счел уроки, за которые твердо отказался брать деньги, не долгом, но радостью, а может, и честью. Людвиг и сам не до конца осознает, почему ему вдруг стало так важно снискать особые чувства у этого человека, и боится лишний раз об этом задуматься. Пока же свое время ему щедро отдают другие мастера, особенно Гайдн, благослови его…
…Небо. Но сегодня именно мысли о нем, а вовсе не крик какого-то солдата, которого, видимо, неаккуратно уложили на носилки, заставляют Людвига подскочить и застонать сразу по пробуждении. Кровать злобно скрипит, разве что не взбрыкнув. Белесый свет из окна бьет по глазам, точно хлыст.
Людвиг чертыхается, перекатывается на спину, натягивает покрывало до самых бровей – лишь бы не вылезать из постели сразу. Жаль, сегодня не суббота: субботы принадлежат Безымянной и прогулкам в парках. Но сегодня пятница – время идти с учителем в кофейню, пить шоколад и разбирать задания; потом с ним же морозиться возле Дуная: кормить голубей и уток, попутно обсуждая новые сочинения. Чудный досуг, не сравнить со скорбным ежедневным трудом, например медиков Йозефинума… Но как ни тяжело признавать, за год занятия эти превратились во что угодно, кроме удовольствия. Прогресс замедлился. А нервы накалились добела.
Гайдн при близком знакомстве оказался намного требовательнее, нежели Людвиг ожидал. На занятиях он, конечно, не зверствует, но отдыха не дает, на похвалы скуп. Поначалу это подстегивало, тем более таланта Людвига Гайдн не отрицал и если хвалил, то емко, тепло. Но со временем отдельные его замечания стали внушительно раздражать, а снисходительное «Вы молоды, вам столько расти…» – задевать. Не так давно, пробившись сквозь розоватую дымку эйфории, Людвиг вдруг осознал, что учиться с Гайдном ему порой так же тяжело, как с отцом, – и по схожим причинам. А чего стоит его регулярная прихоть? Просьба, которой Гайдн, может, тешит самолюбие, а может, действительно считает ее справедливой платой? Это просьба – на всех сочинениях к своему имени приписывать