Более всего, конечно, Гайдну не нравятся сочинения, где в той или иной мере проступает неугасшая страсть Людвига, Революция. Эхо маршей, рев горнов, отголоски народных мотивов. «Лирика кровавой бойни», как с грустной насмешкой отзывается о подобных произведениях учитель, не стесняясь произносить подобное и прилюдно, будто распекая ребенка, прыгнувшего в лужу к поросятам. Но ведь он несправедлив.
После казни короля, а затем и королевы Людвиг долго не находил себе места – и поджимал в ответ на упреки хвост. Жестокие убийства всех инакомыслящих, всех взывавших к милосердию и миру, всех, кто пытался отменить унизительный «Закон о подозрительных»[53]
и вернуть «врагам народа» право на адвокатов, отвращали его. Но ведь в конце концов голову диктаторскому Трибуналу отсекли, змеиная улыбка Робеспьера погасла. Новые люди не рубят направо-налево, пишут свежую конституцию, меньше скалятся в адрес Европы, и только один слух – о пленном девятилетнем дофине, угасающем в замке Тампль, – сжимает сердца многих, даже самых лояльных к Революции людей. Можно себе представить, сколь угнетает этот слух Гайдна, собственных детей лишенного, но нежного к чужим, вечно глядящего на них с безграничной тоской. Понимая это, Людвиг терпел ремарки о «кровавой лирике» долго и продолжает терпеть, отстраненно наблюдая разворачивающуюся в Париже борьбу за власть. Вот только ведет он себя уже иначе. Занял круговую оборону.Трудно сказать, каким из пяти чувств, а может, шестым, но
Если бы на этом камни преткновения заканчивались, но Гайдна – человека легкого, жизнелюбивого – тревожат и тягостные мотивы, которые прокрадываются к Людвигу, если он садится писать в определенном
– Людвиг, ваша мрачность прекрасна в каждом мотиве, – порой после очередной «учебной» композиции осторожно начинает он, покашливая. – Но, так сказать… слишком осязаема. Неужели все, что вы сочиняете, так… погребально? Похоронно? Смотрите, не похороните себя. Откуда эта печаль, когда вы так еще молоды?
Когда Гайдн разражается такими речами и жалобно заглядывает Людвигу в глаза, тот сутулится и сводит вопросы к шуткам, зачастую несмешным, например про несварение желудка. Самому ему музыка – жалкая часть, что не умирает в черновиках, – кажется естественным и единственно возможным продолжением его самого. Нападки так же пусты, как если бы касались его ушей, носа или пальцев – вещей, которые даны природой, неисправимы и нормальны, просто отличаются от привычных наставнику.
Но Людвиг закрывает глаза на разлад, ведь в этих сложных отношениях много и хорошего. Например, поклонников именно благодаря Гайдну становится больше. Людвиг вхож в богатые дома. Ему рады на балах – правда, как он подозревает, не только из-за таланта, но и из-за резких манер, хлестких замечаний, готовности где-то вступить в музыкальную дуэль, а где-то спародировать пошлую песенку, на ходу превратив ее в помпезный марш. «Ветер морям – верный любовник», – написал еще Гете, у которого есть афоризм на каждый случай, и он был прав. Вена флиртует с Людвигом, и до недавнего времени его благодарность Гайдну за эту интрижку перекрывала все обиды.
Но сегодня встать, привести себя в порядок и отправиться на встречу необычайно тяжело. Людвиг всю дорогу до центра торгуется с собой: пытается понять, насколько малодушным будет выдумать мигрень, боль в желудке, срочный мотив на заказ – что угодно, лишь бы улизнуть скорее. Это пытка, даже в детстве Людвиг редко врал, тем более близким.