После обеда гулял по аллее в плаще, так как капали с неба одинокие капли; как они образовались, не знаю: небо было смутно-голубоватое, в воздухе тихо и приятно… и мне захотелось иметь возле себя женку (что теперь еще строже прежнего запрещено), взять ее руку под свою, прижать ее и тихо ходить взад и вперед вдоль аллеи… Но это, увы, трудно, и женушка моя далеко! Давай, цыпка, твои глазки и губки, а также малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
P. S. Поздравь папу со днем рождения. Игнатий собирается мыть мне ноги. А.
Дорогая моя и золотая, и ненаглядная женушка!
Не писал тебе целую вечность: вчера провожал сожителя и ездил с ним всюду, а позавчера устраивали ему прощальный ужин. Все это было так грустно! На вечере я закатил такую речь, что едва не разревелся, зато прослезились многие, а с ними и мой сожитель. Он и действительно человек исключительный как по простоте, так и по доброте, прямоте и поистине исключительной искренности. Может быть, я перейду к нему; он, во всяком случае, обещал «приложить все силы».
Сожитель в интелл[игентном] кругу говорит неважно, но ребятам очень хорошо: просто, ясно и искренно. Мне в одной из его речей (у каменьчан) особенно понравилась одна идея. «Помните, братцы, я не один раз вам говорил, вы люди обреченные; вы должны умереть или, в лучшем случае, быть ранены. А коли кто до конца уцелеет, считайте, что это особый подарок Божий. Вы – обреченные. И не горюйте об этом. В великую войну умереть лестно: мы умрем, а на нашей крови и костях окрепнут наши дети и внуки и заживут веселой и счастливой жизнью». Организовал проводы с частями я, и вышло очень трогательно и сердечно; особенно проводы со Знаменем. Тут тоже была одна мысль, которая мне очень понравилась. Я все это искренно и высказал сожителю, отчего он страшно сиял, ценя мое суждение и как суждение друга, и как таковое человека авторитетного.
Ты спрашиваешь, какое меня ожидает место; довольно скоро (в пределах 2–3 месяцев) – начальника штаба корпуса.
Вчера я получил бумагу, в которой мне в генерал[ьском] старшинстве отказано. Это, конечно, плохо, но утешительно, что Ал[ександр] Александрович сейчас же поднял об этом вопрос. Да и я, может быть, его не оставлю, так как чувствуется какая-то дурная подоплека во всем этом деле.
Галю постепенно вылечиваем и совместно с Передирием очень этому рады. Лошадь вновь обретает утерянную было ценность. Ужок работает, но лентяй и получает немало березовой каши. (Как это Ея читает: «Видно ты… не отведал у папаши».)
Вчера на обеде подслушал интересный диалог (на празднике одной части). Против боевого прапорщика сидит «военный» господин, прикомандированный к Красному кресту, выдающий себя за поляка, но по фамилии несомненный немец. У прапорщика шрам вдоль левого виска. «Это вы в бою получили шрам?» – «Нет, в мирное время… дрался на дуэли… на войне был ранен в ногу». «Поляк» оживляется; он, оказывается, спортсмен и хорошо на чем-то дерется – эспадронах ли, шашках… «А хорошо бы теперь поупражняться», – бросает он. «Теперь неинтересно». «Но может же случиться опять дуэль, и хотите – не хотите, будете драться!» «Нет, не буду, – спокойно отвечает прапорщик, – это все мирные занятия… Теперь мои чувства и злобы, и гнева, и даже спортивные принадлежат не мне, а моему Государю, и я применяю их, как он укажет…» На этом разговор прервался. Интересно было слушать эту беседу и сопоставлять собеседников: тылового господина, изящного, хорошо одетого, и окопного господина со шрамом на виске, одетого в походную рубашку.
От тебя нет ни писем, ни солдата, и мне досадно, что ты ничего не прислала с генералом Невадовским – он приехал уже больше недели. Особенно мне странно, что нет солдата. Я нарочито посылал его так, чтобы он приехал к нам на Святой неделе, когда у нас праздники и мы на отдыхе: спокойно можно получить и раздать все подарки. От сыновей так же нет ни строчки. Сели мне они писать еще на Страстной неделе и, по-видимому, все еще пишут.