28. V мы разбили врага на голову… к месту будущего боя я прибыл первый с двумя полками, произвел рекогносцировку и подготовил данные для атаки. Расскажу один эпизод. Когда полки заняли позицию, я пошел по окопам, чтобы посмотреть обстановку и приободрить людей. Как я считаю нужным сделать, я выбрал самые опасные участки: одной роты, где противник лежал в 40 шагах (на левом ее фланге), и другой – где окопы были только еще по пояс. С собою я никого из офицеров не взял. С ротным командиром первой роты мы обошли «страшные» участки, посоветовались, при мне произвели рекогносцировку, пошутили… Я пошел дальше и на обратном пути обещал зайти вновь. В другой роте (противник в 600–700 шагах) по нам открыли огонь разрывными пулями, кончившийся благополучно. Вернулся я в первую роту, и вновь мы шутили с ротным командиром – веселым, ровным и храбрым прапорщиком. Это была моя с ним последняя беседа. 28 мая в бою он был ранен и упал, а когда мадьяры через наших же солдат (думали, что помогут офицеру) узнали, что это офицер, то они тут же его пристрелили. И когда я пишу тебе, образ моего жизнерадостного и веселого собеседника стоит живым предо мною, и мне страшно жалко его! Не первый это раз, что я теряю людей, с которыми незадолго перед этим говорил или с которыми в момент их смертельного ранения я шел рядом.
Мы много видим кругом трупов и крови, как мясники на городской бойне, мы шагаем спокойно по окровавленным полям, мы к этому постоянному кладбищу привыкли, но когда гибнут те, которые около нас близко, с которыми мы говорили и делились впечатлениями, то их смерть бьет нас по нервам… она говорит, что могли мы пасть, а они остаться… Вечером 28.V и ночью я ездил по полкам, устанавливая между ними связь. Кругом были трупы – настоящие или неполные, разбросанные предметы, покинутые деревни… нас было четверо, и нас могли подстрелить отставшие мадьяры… Миновало благополучно. Давай, моя драгоценная женка, твои глазки, губки и всю себя, а также малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Поклоны и поцелуи. А.
Дорогая моя женушка!
Писем от тебя давно нет; объясняю тем, что мы урвались далеко, а почтовые учреждения за нашим победоносным ходом не угонятся. И как мне, моя хорошая, недостает твоих писем! Война – войною и кровь – кровью, а сердце держит свои права, и скука по своему гнезду, откуда нет вестей, остается в своей силе. Я тебе писал, что 10–11 суток я провел почти без сна, засыпая украдкой, но последние три ночи я остаюсь на одном и том же месте, и ночь с 3-го на 4-е я проспал целых 10 часов… знаешь ли ты, женка, какое это блаженство – проспать 10 часов? Конечно, не знаешь ты, которая может ночи подряд спать хотя бы и по 11 часов. Я так отвык, что два раза просыпался и бросался к телефонам: почему никто меня не зовет, не тревожит. Думаю сегодня получить от тебя кипу писем, если контора разгрузится и передаст моему посыльному, а если нет, то опять письма нас не догонят: мы разошлись и напоминаем того хохла, которому цыган втер скипидар в определенное место.
Картины, которые я теперь переживаю, напоминают старые: покинутые деревни и местечки, оставшееся простое население и убежавшие жиды и богачи, всюду запустение. На этот раз только меньше общих ресурсов жизни, но зато подавляющее количество брошенной военной добычи.
Сегодня увидел Юневича… расцеловались. Он окреп, лицо стало толще и очень подурнело; но такой же хороший душою. Говорить было некогда, разве только за коротким обедом. Помянули павших, особенно погоревали о Панкратове и немало удивились Шурке [Пегушину]; Юневич слышал о его «поведении» в первый раз и сделал большие глаза.
Я сейчас живу в хорошем доме, в мое окно смотрится маленький дворик, за ним огород, к дальнему краю которого примыкает парк… все это очень зелено после частых дождей и приветливо лезет ко мне в мое большое окно, но я не могу ответить любезностью на эту ласку, так как сижу и работаю… А с каким бы удовольствием я походил бы по этому парку, имея сбоку мою крошечную женку! Поговорили бы, пошептались, походили бы и молча! Я думаю, так или иначе, но дело идет к развязке, это видно у нас особенно и на море, где успех, кажется, был очень крупен.
Я остался в долгу у сыновей и дочери: не ответил на их интересные и обстоятельные (напр[имер], дочернино) письма, но они пусть не падают духом: я им обязательно напишу, как только у нас будет передышка, а они со своей стороны пусть также попробуют написать папе еще по одному письму.
Приказал переделать себе штиблеты из солдатских и буду носить, бинтуя ноги до колен… как у нас носят нек[оторые] солдаты. Хотя у меня хорошие сапоги еще целы, а простые еще можно чинить, но все-таки остаться без обуви страшно… где ее теперь возьмешь? Давай, золотая женушка, твои губки и глазки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй Паню, Лиду, Лелю и пр., и пр. А.
Дорогая женушка!