— Случилось, — обреченно сказал он. — С Лорой… Разбилась лодка вдребезги…
Но присутствующие или не приняли его драму всерьез, или пытались утешить его, завопили духоподъемно:
— О-о!.. Помиритесь!
— Милые бранятся — только тешатся.
— Любовь не бывает без дра-а-аки, — запел кто-то дурачась.
— Нет, братцы, нет… Тут все гораздо сложнее и серьезнее, — крутил головой Юрка.
— Да наплюй! Сама приползет!
— Вряд ли… Пойду умою руки, — сказал он многозначительно и скрылся в туалете. Там на крышке мусорного ведра сидел молодой прозаик со второго курса Ваня Егоров и корпел над рассказом.
— Все сочиняешь, Ваня?
— Да… Вот, да… — засмущался Ваня и засобирался уходить. Подровнял листочки на фанерной подложке, которая лежала у него на коленях, сунул карандаш в карман, поднялся поспешно. — Извините, Юрий Иванович.
— Сиди, сиди! Я только вот руки помою. Много написал?
— Да ну что вы, Юрий Иванович, — еще больше засмущался Ваня. — Вот тут, да… Почти ничего, да… не пишется что-то, да…
Удивительный парень этот Ваня Егоров. Деревенский, он за два года так и не обтесался и ничего городского не усвоил — был по-прежнему стеснительный и краснел как девочка. Белобрысенький, с редкими белыми ресницами, он всему удивлялся и всем восторгался по-ребячьи. Писал хорошие рассказы и стеснялся их обнародовать, конфузился, когда хвалили. А их хвалили, и довольно широко, хотя он и опубликовал всего с пяток, не более. Рассказы его покоряли языком — свежим, сочным, колоритным и очень простым.
Скромный, тихий, Ваня старался никому не мешать, облюбовал себе место на мусорном ведре и уединялся туда с фанеркой и бумагой. Часто просидит весь вечер и выйдет оттуда ни с чем, а на лице улыбка.
— Что, Ваня, хорошо поработал?
— Да нет. — И показывает бумагу с какими-то чертиками в уголке. — Ничего не написалось! — И доволен чем-то.
А иногда выйдет с исписанной страницей, а то и двумя, а лицо такое кислое, будто его там недруги отколошматили.
— Не пишется, Ваня?
— Да… Вот, что-то написалось… Да все не то, нет, не то…
— Покажи.
— Нет, не надо. Не то, — и он прятал листочки далеко, чтобы друзья не достали их.
— Ты, Ваня, талант, — сказал ему Юрка. — Надежда нашей прозы!
— Да ну, что вы, Юрий Иванович…
— Пиши только побольше! — напутствовал его Юрка.
— Не получается вот… Да, не получается…
— Мне бы твой талант.
— Смеетесь, Юрий Иванович…
— Нет, Ваня, не смеюсь, — Юрка отечески похлопал Ваню по плечу, вошел в комнату. Тут уже посиделки кончились. Один лишь Юркин сосед по комнате наводил чистоту — ребром ладони сгребал со стола головки и хвостики от хамсы, тер столешницу газетой. Увидев Юрку, пожаловался:
— Намусорили, как свиньи.
— Все мы свиньи в этом мире, Вася, — сказал многозначительно Юрка и прошел к своей кровати. — О, а где же квартирант?
— А вон, на моей койке. Это мой брательник приехал Москву посмотреть. Он скоро уедет.
— Пусть живет. Мешает, что ли. — Юрка завалился, не раздеваясь, поверх одеяла, стал смотреть в потолок.
Облегчения от разрыва с Лорой, как ожидалось, он не ощущал. На душе было тоскливо и гадко. Все-таки она ему небезразлична, и она его любит, а он ее предал. Это знает он, понимает она, и от этого гадко, сам себе противен.
Но совесть грызла Чижикова лишь до утра, на другой день он проснулся без всякой тяжести на душе, вчерашнее вспоминалось как давний-давний сон. Однако маску убитого горем носил долго, вызывая сочувствие у друзей и восхищение и жалость у женщин. Особенно действовали на них синие обводья вокруг Юркиных глаз.
Что ни говорите, а косметика — великое дело: она способна творить чудеса. И творит! Сколько нашего брата было (и сколько еще будет!) одурачено женщинами именно с ее помощью! Видишь, знаешь, что это косметика, а веришь, бросаешься.
А сколько разочарований, когда мужчина вдруг увидит случайно свою возлюбленную сразу после ванной! Он готов повеситься от досады! Но вот проходит какое-то время, пока он терзался ненавистью — чуть ли не рвал на себе волосы, она спокойно что-то колдовала у зеркала, даже напевала какой-то веселенький мотивчик, чем еще больше разжигала бурю презрения в его душе: «Кикимора страхолюдная, она еще и поет! Удавить, утопить эту образину — и то мало для нее будет». Но вот эта «кикимора» оборачивается к нему — и он столбенеет, лицо невольно расплывается в счастливой улыбке: перед ним снова чудо красоты! И, как сказал поэт, для него воскресли вновь и жизнь, и слезы, и любовь, и вновь настало пробужденье!
Театр! Жизнь человеческая — сплошной театр.
Еще не успел износить Чижиков горестную маску, надетую по случаю разрыва с Лорой Левиной, к нему пришла настоящая беда: умерла мать.
Телеграмма со скорбной вестью была прислана прямо на институт: