Будто старый движок: почихал, почихал, попыхкал, попыхкал вонючим дымком — и завелся, затарахтел, заработал. Так и Юркина слава пометалась, пометалась из комнаты в комнату, с семинара на семинар, с курса на курс, пошумела, побурлила в стенах института — да и выплеснулась за его пределы. Тут падкие на разные сенсации кумушки подхватили ее за неимением других и понесли по квартирам. Где шепотом, где вслух — понеслось по всем проводам как подметная новость первой величины Юркина затируха. Имя Чижикова все чаще стало склоняться в поэтических кругах. Опять же не сразу, сначала о нем лишь упоминалось, как о казусе в институте, а потом стали спорить, говорить, что в этом что-то есть, но что именно, толком пока никто не мог объяснить.
Сам же Чижиков всеми силами старался, чтобы движок его не заглох, всячески подливал в него маслица, отработанного, прогорклого, изрядно чадившего, но тем и заметнее была его пыхкалка.
Откуда взялась-появилась и масочка на Юркином лице — оно приобрело выражение небрежно-скучающего молодого гения, уже изрядно уставшего от этой такой неустроенной жизни, от такого несовершенного окружающего мира, который он хочет перевернуть, от этой изнурительной борьбы с невеждами, которыми кишит этот мир и которые постоянно выбивают из-под него точку опоры…
Но это была лишь маска. На самом же деле он был вполне доволен шумом вокруг него, ему не хватало лишь одного — публикаций. А как бы хорошо к этому шороху да присоединить бы еще и шелест страниц поэтической книжки! Втайне он надеялся, что такая шумиха должна поспособствовать изданию, однако издатели пока что были глухи к нему и рукописи его отвергали напрочь — решительно и безоговорочно, создав против него прочные барьеры из внутренних рецензентов.
Изредка печатался он в журналах. Да и то… Лишь те редакторы, которые хотели прослыть смелыми, скрепя сердце отбирали для себя одно, реже — два-три Юркиных стихотворения и, запрятав их то ли под длинное оправдывающееся предисловие, то ли в середину коллективной подборки, печатали их и потом, затаясь, долго ждали разносной критики в свой адрес. И напрасно ждали: к их счастью, да и к Юркиному тоже, разносная критика у нас давным-давно исчезла, а процветала в то время лишь хвалебная, панегирическая, дружелюбная, заискивающая, защитительная, лицеприятная, обслуживающая, убаюкивающая, приятно шелестящая, как теплый летний дождик, критика. Но под этот дождик Юрку пока не пускали, осторожничали. Делали вид, что не замечают такого.
И ладно, пусть не замечают, пусть не печатают, это тоже работает на Юркину славу и популярность: его жалеют, за него вступаются, делают из него мученика, страдальца, намекают на далеко идущие выводы: вот, мол, Чижиков не похож на других, потому его и затирают. А еще говорят, что у нас свобода печати. Где же она? Так вот и гибнут таланты на корню.
Юрке это нравилось, сердоболье, поглаживание по головке он любил с детства, по такому случаю он готов и слезу пустить. И пускал. А к уже привычной маске прибавились новые штрихи — обиженного, непонятого, недооцененного гения.
Материально Чижиков жил стесненно — на стипендию да материны переводы. Хотелось хоть чуть-чуть развернуться, шикнуть иногда, показать свою широкую натуру — не получалось. Мать по нездоровью оставила работу, получала инвалидную пенсию, половину которой и отсылала аккуратно Юрочке. Сестра Ксюша сама еще не оперилась — училась в ПТУ, ждать помощи от нее не было смысла. Одна надежда на мать. Чтобы разжалобить ее и сподвигнуть на более щедрую помощь, он посылал ей те редкие свои журнальные публикации, жаловался на загруженность учебной программой, творческой работой, которые мешают ему, как другим студентам, пойти и подзаработать где-то — то ли на овощной базе, то ли на разгрузке вагонов или барж.
Да, не любил Юрочка простой тяжелый труд. Как говорят, грязной тачкой рук не пачкал.
Мать и рада была помочь ему больше, но не могла. Она и так еле-еле сводила концы с концами, о чем писала сыну и тут же просила его не расстраиваться и не думать о них с Ксюшей, они как-нибудь проживут, а он пусть знает свое дело, пусть идет своей дорогой, пусть добивается своей цели.
А Юрочка и не расстраивался и думал о них мало. Он лишь сердился на мать, что она не может обеспечить его как следует. «Плачет, — говорил он в сердцах. — А чего плачет? Огород свой. Картошка своя. Могла бы и продать ведра два». И невдомек ему было, что огород-то сам собой ничего не родит, а у матери руки-ноги совсем отнялись, она еле по дому двигалась. Все заботы легли теперь на юную Ксюшу. Но ему-то что?