И Люка, и Ханна – красивые люди. Ее белокурые волосы и его прямые брови как лучи солнца под разными углами. На лицах Каспара и того, другого, младенца, который родится в восточной ссылке, их черты. Кристкинд, серебряные обшлаги твои чисты. Золотые звезды на плаще Николая – небо, сладкое небо рождественской неги, пляшут взрослые ангелы с коронами на головах. Поют даже немые.
Младенец совсем один, повитуха в недрах Его. Один-одинешенек Бог; Люка, отпусти Его Мать, пусть она идет по Ее делам. Пауль ушел в чрево земли, земля родит, она еще много раз родит, но уже не Пауля, под пастушескую песню, под стук мотыги.
– Wer klopfet an?40
Люка прибивает две еловые ветки крестом над входом в хлев. В одном рождественском шествии заняты волхвы, охотник, козел, аист и медведь. Ушедшие, двенадцать роз 1766 года теряют лепестки. Вскидывая глаза к небу, Люка безжалостно сжимает ладонь Марии, Ее лицо тронуто болью.
Караганда резонирует. Ей ли, жесткой, не пронизывать лучами мягкие металлы?
Марийка ест снег. Она хочет сильно заболеть, чтобы рядом с ней побыл главный взрослый. Мама, отец, Лидия. В Караганде всегда лежит черный снег, с угольными крупинками. Не горло заболит, так живот. Мама, мама? Нет, девочка одна. Лидия приходит очень поздно, когда мир Марийки смыкается до узкой щелочки сквозь почти спящие веки. Голодная, замерзшая, девочка скитается днем по своей улице Третьей Кочегарки. Черноснежная окраина Караганды – это Транспортный цех, Тихоновка, Техбаза.
Девочка как ни сопротивляется, но уже любит Караганду. Черная краюха, окраина, так ты мой дом? А где твое крыльцо? Город просится на закорки. Проселочная дорога ведет Марийку Йекель мимо домишек Келлеров, Эйзенбраунов, Фишеров, Роттов, Зейфертов, Йоахимов, Пфайфферов… Они боятся говорить на немецком и медленно-долго ищут русские слова, ворочая немецким языком, своим тяжелым щупом, ищущим русские речевые ходы, нещадно коверкающим их. Такой русский язык Марийка уже понимает лучше, чем некоторые немецкие наречия. Она уже чуть-чуть знает и казахский язык. Отец и дедушка ее шестилетней подружки Сауле на фронте. Марийка на всякий случай говорит Сауле, что ее отец и мама тоже воюют. И маленькая казашка верит, и сама Марийка верит. Мама Сауле ждет с фронта мужа с медалями и орденами на всю грудь, и так обязательно случится. Как быть Марийке в этот день? В день, когда русские и казахи принесут в Караганду могучую Победу. Конечно, радоваться.
Придет и Марийкин отец, ордена и медали по всей груди насквозь. Ой, папа, папочка мой, да в тебе дырки в виде орденов и медалей, вон через них видно дерево, растущее за тобой, и нашу закрытую дверь. Папа, папочка, это твои раны? Нет, дочка, это товарищ Сталин меня обнял, теперь на моей груди навсегда отпечатки его наград.
У Марийкиного отца на плече, как игрушка, крохотный ангел с копеечным заплечным мешком. Он тяжелый воин, острые колени ангела устали от непрестанных молений, человеческая кожа тверже горной породы. Это подарок дочке с фронта. Домик на Нижней улице роют вглубь, церковь в нем растет ввысь. Спустись, соколик, призрак, отец Марийки, по ступеням и окинь взором купол над головой. Дед твой, Роберт, был лютеранским священником, в Виттенберге твой Севастиан, и зовут его Мартин, ты в детстве водил пальчиком по строкам Библии в его переводе на немецкий, он научил тебя вере. Лютер забрал у тебя ощущение греха и дал веру – хороший обмен. Уходи из Караганды, милок, нечего здесь делать твоему духу, истекли уже сорок дней, истекли тысяча четыреста восемнадцать дней, рядом с тобой твои старшие сыновья, а здесь ты гость.
Плавильная лодочка похожа и на лодку, и на люльку, и на гроб.
Язык Марка Феликса рос и тек. Перед рождением слова спинка его языка лизала небо, и для немца это было непривычно и больно, ибо кончик языка упирался в нижние зубы вместо ожидаемых верхних, кланялся, был унижен. Марк Феликс сжимался, проглатывал себя в кувырок, с силой обнимал свои колени. В трудармии он перестал есть даже ту скудную пищу, которую давали, громко выл, низко опустив голову в колени. В такой позе его бросали в кузов машины и везли на работы в шахту. Ему пытались всучить орудия труда, а он калечил ими себя и других. Штрек его зрения сужался, Марк Феликс начинал истошно кричать, постепенно выбиваясь из сил, теряя сознание. Крик переходил в вой.