Вахрамеев со свечкой в руках топтался на пороге.
— А-а! — радостно осклабился Сашка. — Гость дорогой!
— Ну? — Вахрамеев недоуменно моргал глазами. — Ну, во фрунт! Эт-та что за посторонний?
— Из посторонних тут только ты, крыса беззубая, — с ненавистью процедил Полежаев.
— Что-о! Мол-чать!
— Ма-ал-чать…твою мать! — с хохотом ответил солдат, пьяно раскачиваясь перед начальством.
— Ты… Т-тебя! — Вахрамеев поднял кулак и шагнул к строптивцу.
— Н-ну, сволочь… Получай, коль сам напрашиваешься! — Полежаев, присев по-звериному, двинул фельдфебелю чуть выше живота.
Саша! — тонко вскрикнул Лозовский. — Остановись, Саша! — Он схватил приятеля за руку.
— П-пусти. Ну, старый холуй, тиран, мучитель сатанинский… На, на, на!
Фельдфебель извивался на полу, стараясь увернуться от сапог разбушевавшегося солдата.
— Н-на, стерва! Н-на! За все, за всех получай! — рыдающе выкликал Сашка.
Сбежавшиеся на вахрамеевский вопль солдаты с трудом оттащили и связали бунтовщика.
— Силен-то оказался, а? — с веселым недоуменьем приговаривал курносый солдатик. — Мы-то думали: мозглявый, болезный… А эк он его отделал-то!
Он проснулся от шустрой возни в ногах: что-то бегало, шуршало шинелью, которой он укрылся поверх скудного одеяла, шелестело бумагами, разбросанными на табурете… Он резко двинул ногою — крыса пискнула и спрыгнула с нар, за нею расторопно затопотали другие. Он брезгливо поджал ноги и закрыл глаза, пытаясь забыться снова. Но сон убежал.
Дверь, окованная ржавыми железными полосами, пялилась мутно-желтым глазком, за которым слышались мерные шаги курносого солдатика. Направо, на топчане, поставленном под сводчатым переходом, соединяющим одну камеру с другой, мирно, по-домашнему похрапывал служивый, укравший на Сухаревке сапоги. Мозглой стужей веяло от каменных плит пола: могильным запахом отсырелой глины несло от нетопленной печки. Он провел рукой по стене — и тотчас отдернул пальцы, словно ненароком коснулся склизкой кожи подводного гада. Припадок удушливого кашля сотряс его тело. Он сунул голову под шинель, чтоб не будить других арестантов. Кашель понемногу унялся. Он осторожно выбил искру, раздул трут и зажег оплывший огарок. Потянулся к табурету, на котором в беспорядке валялись четвертки бумаги, исписанные четким убористым почерком.
Стихи посвящались заботливому другу, милому тезке Лозовскому. Один он и навещал приятеля, попавшего в беду. Лукьян был в Питере, Критские томились в монастырских казематах на далеких Соловках, прочие боялись. Третьего дня, правда, нежданным ветром принесло «нравственного» кузена Дмитрия. Кузен блистательно окончил нравственно-политическое отделенье университета и успешно подвизался на музыкальном и литературном поприще. Он избрал себе звучный псевдоним Три-лунный, воспользовавшись родовым гербом Струйских: три серебряных полумесяца на темном щите…
Очутившись в темном, сыром подвале, двоюродный братец несколько растерялся. Жеманно кутаясь в меховой воротник добротной шинели, он с достоинством поклонился и, горделиво выпрямившись, уселся на табурете. Его тонкие, глубоко, как у всех Струйских, вырезанные ноздри нервно подергивались, втягивая зловонный воздух узилища; не выдержав, он закурил длинную ароматную сигару.
Беседа была краткой. Кузен полистал бумаги, переложенные на подоконник, вслух прочел посвящение.
— Кто сей Ло-зов-ский?
— Так. Человек.
— Вероятно, знатный покровитель?
— Он гораздо больше, чем знатный покровитель, — медленно вымолвил арестант, старательно превозмогая закипавшее раздраженье. — Он человек. Друг мой. Мы братья с ним.
— Давно миновались времена Орестов и Пиладов, — зевнув, заметил Дмитрий. И добавил назидательно — Нет подлинной дружбы, как нету и братства истинного.
— Нету и правила без исключений, — возразил узник, неожиданно просияв мрачными глазами, кажущимися огромными на испитом лице. — И под солнцем, озаряющим нашу неизмеримую бездну, в хаосе, где толпятся и пресмыкаются мильоны двуногих творений, называемых человеками, встречаются иногда создания благороднейшие, не заклейменные печатью подлости и ничтожества…
— Тон поистине пророческий, — насмешливо прервал Трилунный.
Полежаев, словно бы не расслышав, продолжал торжественно:
— Провидению угодно было, чтобы я на колючем пути моего поприща встретил благородного и истинного друга. Может быть, только эта встреча и поддерживает в моей душе последние искорки веры и надежды.
— Ты говоришь, словно по Библии читаешь. Уж не представляется ли твоему пышному пиитическому воображению сия зловонная камера королевским эшафотом или Голгофою?
— Представляется, — серьезно отвечал узник. — И смерть мученическая — тоже представляется. Я и стихи об этом надумал:
Я мою смерть, милый Митенька, в каждом уголку души своей чую. Я ее, как эти кандалы, повсюду с собою таскаю.