И тогда случилось. Отборная площадная ругань забила мне уши. Она кричала на мойщиков, как Салтычиха на крепостных девок. Мойщики втянули головы в плечи. Главный — бородач — время от времени взглядывал на нее исподлобья. Работники, отвернувшись, глядели на его живот.
Остановиться она не могла. Это была истерика, ставшая привычной ее организму, как междометие. Бородач подмахнул тряпкой, и работники робко, но споро бросились исправлять и довершать полировку.
Я отвернулся. Суть ее воплей сводилась к тому, что так моют только «козлов», что платить она не собирается, что у нее найдутся защитники, которые приедут и сожгут этот сарай, а самих мойщиков разотрут вместе с пеплом.
Работники ускорились, а я подошел к бригадиру и шепнул:
— Я заплачу за нее.
Он прищурился смоляной искрой, подержал себя за бороду, вдруг отступил и отдал низкий поклон:
— Как скажешь, хозяйка.
И тут я заметил, как при этих словах окаменевшая веселость проступила в лице одного из работников… С надкусанным сердцем я вернулся в камору и, отыскав нужную клавишу на панели телевизора, поднял до предела громкость футбольного матча. «Реал» разыгрывал угловой, два раза подряд, с разных флангов. Дважды Рональдиньо взлетал и рушился над углом вратарской, впиваясь голкиперу «Манчестера» в глотку. Стадион вторил ему волнами ликования…
И все-таки я услышал. Пронзительный вопль резанул поверх воя трибун, поверх заревевшего вдруг компрессора. Я выключил телевизор. Погрохотав, вырубилась и мойка. Я прислушался. Вдруг свирепо зарычал движок, знакомая дрожь окатила стены, взвизгнули и пропели шины, заскрежетала и громыхнула створка ангара — и все стихло. Но когда снова потянулся к клавише, я заметил, что у меня дрожат пальцы.
В ту ночь я промчался по Москве, словно блоха по шкуре седой волчицы. Как будто выкусываемый ею, на светофорах я бросал сцепление в срыв и выжимал по пустынным проспектам сто сорок. Опустив стекло, я кусал встречный воздух, стараясь унять сердцебиение. Вокруг еще не растворился запах ее духов, словно она все еще была где-то рядом.
Хотя за полночь и подморозило, все равно город дышал по-иному. Точно бы вверху открыли шлюзы, и воздух затопила пронзительная ясность. Три влажных звезды на юго-восточном склоне, над туманной темной Битцей влекли меня за собой.
Ночью на Симферопольском шоссе конус дальнего света от встречного грузовика, на-гора выносящегося из-за тягучей излучины, померещился мне светопреставленьем. Грузовик погодя потупил фары, и я, все еще слепой, почему-то увидел свой автомобиль извне, с какой-то верхотуры — как он ползет по нитке трассы, толкая, выкатывая впереди себя сноп света… И где-то там, позади, далеко на севере в совершенной темени пробирается в противную сторону приземистый спортивный автомобиль, похожий вычурной, грозной формой на уродливое подземное насекомое медведку. Скорость, думаю я, высовывая в окно на слом до отказа руку, делает встречный воздух плотным, вязким, как вода. На бешеной скорости воздух превращается в почву. И автомобиль сноровисто зарывается в него, как болотный сверчок в землю…
По зимней еще привычке дальнобойные грузовики выстраиваются вдоль обочины на ночевку у постов ДПС. Я сбавляю до положенных пятидесяти. Непривычные региональные номера на грузовиках обращают на себя внимание, как почтовые марки далеких стран на конверте: 05 — Дагестан, 31 — Белгород, 26 — Ставропольский край. Водилы сидят вокруг костерков. Их озаренные углями лица мертвенно проплывают мимо: как в сумерках подводной глубины — круглые одноглазые рыбы.
Между постами темная бетонная река вновь подхватывает меня на свой неистовый гребень.
У моста через Оку, полыхнув огнями, стопит патрульная машина.
После короткой, но вдумчивой проверки капитан, пошарив фонариком в салоне, возвращает мне ксивы: «Счастливо».
Заморосило, и, прежде чем снова сесть за руль, я дергаю рычаг капота и открываю багажник, чтобы найти и подлить в бачок стеклоочиститель. Лампочка в багажнике зажигается не сразу, она исправна, но иногда от тряски отходит контакт. Я вслепую нашариваю баклажку. Вдруг рука, наткнувшись, замирает. Потом скользит вдоль — и дальше. Упругое поле темноты набрасывается и перекусывает мне горло. Тогда я нащупываю лампочку, шевелю ее в гнезде. Зрение выкалывает мне глаза.
Свернувшись калачиком, она лежала с выражением внимательного беспокойства. Руки прижаты к груди. Аккуратное алое пятнышко на блузке под сердцем. Кровь на разорванной мочке.
Я закрыл ей глаза, снял с себя куртку, подложил ей под голову. На правой руке — как бы отдельно — высоко, огромно — мерцал перстень. Бриллиант — негласная плата Бороды — мне, за сокрытие трупа, — повернулся сверканием в моих пальцах.