Убежденный в том, что для полноценного и образованного человека даже в самые неблагоприятные времена найдется общественнополезное дело, что надо пытаться воздействовать на обстоятельства, а не прятаться от них, Плутарх порицал неучастие в общественных делах также и стоиков. «В то время как у самого Зенона, у Клеанта, у Хрисиппа, — пишет он в трактате „О противоречиях у стоиков“, — столько написано о государственном устройстве, о том, как следует повиноваться и приказывать, творить суд и произносить речи, в их жизнеописаниях ты не встретишь упоминания о том, чтобы кто-нибудь из них исполнял должность стратега, выносил законы, ходил в совет… сражался за отечество… вместо этого они проводили жизнь на чужбине, вкусив, словно некоего лотоса, покоя среди книг, бесед и прогулок». Для Плутарха было неприемлемым присущее стоикам изначальное разграничение людей на мудрых и немудрых, добродетельных и порочных, в силу чего становится бессмысленным самосовершенствование. В трактате «О том, как человеку стать осознающим свои успехи в добродетели», посвященном Сосию Сенециону, он обстоятельно доказывает несостоятельность исходной посылки стоиков — о том, «что мудрость и сопутствующая ей добродетель есть некое внезапное приобретение, без какого-либо предварительного обучения», и что если человек несовершенен, то какое имеет значение, станет ли его несовершенство несколько меньше в результате стремления к добродетели. Плутарх же, напротив, возлагая последние надежды на действенную силу нравственности, стремился убедить своих слушателей в том, что человек является хозяином своей судьбы. Он считал своим долгом подбодрять слушателей и учеников, укреплять их веру в свои возможности, стремясь найти в каждом что-то, на что можно опереться, в отличие от грозных моралистов, вроде Эпиктета, встречавшего своих слушателей такими вот словами: «Да, милейшие, школа философа — это та же лечебница, и должно, чтобы вы ее покинули не в веселом настроении, а с ощущением боли».
Свой главный совет — жить активной общественной жизнью — Плутарх продолжал подкреплять собственным примером, все больше видя цель своей разносторонней деятельности в служении не только родному городу, не только провинции Ахайя, но и всей империи. Для него было очевидно, что любое противодействие высшей власти бессмысленно и вредно, так как только поддерживая общими усилиями достаточно условное внутреннее согласие они могли надеяться хоть как-то продлить свое существование в кольце подступающего варварства. Демократические иллюзии греками были давно изжиты, а произвол императоров в провинции виделся несколько иначе, чем в Риме. И самое главное: обличавшие деспотизм Домициана стоики упрямо продолжали взывать к тому, чего было уже никогда не вернуть.
Сто пятьдесят лет назад Марк Туллий Цицерон, также непримиримый противник атараксии эпикурейцев, писал о многоступенчатых обязанностях человека, желающего «жить как должно». К этим же самым обязанностям — перед семьей, перед городом, перед государством — постоянно обращался и Плутарх, не приемлющий ни при каких обстоятельствах ни отчаяния, ни самоустранения, даже если бы это выглядело, как писал об этом Сенека, достойным уходом, а не паническим бегством. Жизнь — вообще испытание, говорил он своим ученикам, и редкие радости, счастливые мгновения в ней — как золотые крупинки. Ведь еще Гомер писал о том, что хорошо прожившим можно считать того, кому довелось узнать не только худшие, но и лучшие дни. Великим афинским трагикам жизнь виделась постоянной борьбой доблести со случаем, воли и разума — с неумолимой жестокостью судьбы, которая «никогда не раздает людям безвозмездно свои великие дары». Понимая удел человека как нравственный подвиг, Плутарх продолжал взывать к доблести как решающему из человеческих качеств, которая сильнее страданий, случайностей и даже самой судьбы: «пока доблесть старается оградить себя от бедствий, судьба нередко одерживает над нею верх, но отнять у доблести силу разумно переносить свое поражение она не может».