«Старинное наставление называет три вещи, которых надо избегать: это ненависть, зависть и презрение», — писал в одном из своих писем Сенека, это же мог бы написать и Плутарх. Считая, что для живущих рядом людей нет ничего хуже, чем уподобиться крутящимся каждый сам по себе эпикуровым атомам (этот образ особенно привлекал Плутарха), он пытался возродить у окружающих, и прежде всего соплеменников, былое ощущение братства и чувство сострадания к тем, кому не повезло. Неоднократно обманутый в своем доверии, он все равно призывает к терпимости и доброте, убежденный в том, что главное оружие, которым следует бороться с людским несовершенством, — это любовь: «Мы приучаем и укрощаем диких зверей, носим на руках волчат и львят, а вместе с тем грубо отталкиваем от себя детей, друзей и близких, обрушиваем, как звери, наш гнев на рабов и сограждан, прикрывая это громким названием „отвращения к порокам“, подобно тому, как не можем избавиться и от других болезненных состояний души, называя их одно — „предусмотрительностью“, другое — „щедростью“, третье — „благочестием“».
Даже в самых древних богах, какими, по его мнению, были Афродита и Дионис, Плутарх выделяет прежде всего объединяющее начало: «Дионис, своим огненным вином смиряя и умягчая наше сердце, полагает в нем начало приязни и сближения с многими, прежде нам не близкими и даже не знакомыми». Он вспоминает старинные общенародные празднества, которые скрепляли народ в единое целое, способствовали «взаимовлечению, доброжелательности, обходительности и свычности», укрепляли то ощущение родства, которое сильнее неизбежных обид и разногласий. Всенародные эти торжества навсегда остались в прошлом, но Плутарх продолжал надеяться на целительную силу искусства, особенно музыки, словно жил в совершенно другие времена, чем Сенека, Петроний, Марциал и их отвратительные персонажи…
Возможно, что именно в Риме у Плутарха рождается замысел цикла из восьми биографий римских императоров, начиная с Августа и кончая Вителлием, из которых до наших дней сохранились только жизнеописания Гальбы и Отона. Очень может быть также, что к этой работе его побуждали римские друзья, поскольку вообще-то он неохотно писал о делах недавнего прошлого. Продолжая изучать историю Рима главным образом по сочинениям греков, он был намерен по возвращении домой всерьез засесть за латинский, для чего пока у него не было достаточно времени: «Когда бывал я в Риме и других местах Италии, — вспоминал он впоследствии, — то государственные дела и ученики, приходившие ко мне заниматься философией, не оставляли мне досуга, чтобы упражняться в языке римлян, и потому слишком поздно, уже на склоне лет, я начал читать римские книги. И — удивительное дело, но это правда — со мной случилось вот что: не столько из слов приходилось мне узнавать их содержание, сколько наоборот, по содержанию, о котором так или иначе я имел уже некоторое представление, улавливать значение самих слов. Конечно, прочувствовать красоту римского слога, его сжатость, обилие метафор и стройность — словом, все, чем украшается речь, — мне кажется делом интересным и не лишенным приятности, но оно требует нелегкого труда и упорных занятий и под силу лишь тем, у кого больше свободного времени и чьи года еще не препятствуют такого рода стремлениям».
Понемногу для Плутарха начинают проясняться закономерности римской истории, которые в чем-то напоминали судьбу греческих полисов, а в чем-то являли вещи, ему доселе не знакомые. И все очевиднее для него делалось самое главное: после почти семисот лет побед и великих свершений, по мере упадка и вырождения римлян усиливалось замещение их пришлыми людьми, сначала из Италии, Галлии и Испании, а затем — из самых разных краев и уголков разрастающейся империи. Но если греческие полисы были покорены из вне, то в Риме замена людей, обычаев и со временем даже богов про исходила как бы исподволь. И как блистательные Афины непомерными притязаниями подточили свою былую силу, так и римляне, подчиняя себе все новые народы, постепенно растворялись в их множестве, чтобы, достигнув наивысшего могущества, вскоре исчезнуть навсегда. И мысль о неотвратимости открытой Гераклитом диалектики, которую обычные люди называют круговоротом судьбы, все чаще приходила к Плутарху во время работы над римской историей, как в свое время над греческой.