мне Елену Ананьеву! О, из каких же столетий,
из каких заантичных и будущих? Как мне сыграть на дожде
и на солнце мелодии? Больше, чем музыка музык!
Владислава – планета. Комета – моя. На холсте
на каком рисовать мне-творить? Если космос ей – узок!
И других я ценю. Но любовь на такой высоте,
что самой даже страшно! Поскольку мне не дотянуться!
Быть достойной и только. Отвергнувших тоже люблю.
И обидевшихся! В баррикадах тугих революций.
Я же – в том Карфагене! Он – личный! Не рушьте в бою,
о, нет, не за себя! Как простить…помыкаюсь я прошлым –
чистотой идеалов (наивны они. Ну, и что?).
Нас, приросших всей кожей. О, как отобрать эту кожу?
Ах, Людмила Васильевна, чем же мне выхаркнуть? Ртом?
Да, я в тысячу ртов вопию. И давлюсь виноградом
Карфагенским! В Тунисе его очень много растёт.
Быть достойной подруг. Всех наставников марсовых. Ладом.
Снегопадом. Отгадкой. И кладом. Когда буду падать,
разбиваясь, срастаясь, сверяясь, смерзаясь, как лёд,
я – в живящую воду! И в ваш занебеснейший свод.
Что скажу я наставникам? Мне, каждый встречный – наставник.
Каждый, кто покидает меня, он учитель вдвойне.
Каждый, кто предает, распинает, он тоже уравнен,
даже тот, кто убьёт.
Он мне тоже державен, уставен.
Карфаген, пусть разрушен, в груди прорастёт из высот…
СЛОВО О ГОНЧАРЕ
Что ты цедишь слова, как сквозь зубы, рот сузив?
Где гончар, чтобы миг этот переваять?
Где гончар, коли держит он войлок, убрусы
там, где белое с черным, где ткань бытия!
Вот он держит на талии пальцы тугие,
выплетая весь мир (я прошу, помолчи!),
перед небом исплачутся души нагие,
братья-сёстры начально все мы, не враги, и
я зажгу для тебя три церковных свечи.
На колени!
Ползком.
Рыбьей спинкой, стерляжьей
прислонюсь к небесам:
– О, для неба нет злых!
Есть больные, грешащие…
Все в землю ляжем.
Одинаковы все! Смоляные котлы
для любого сготовлены! Нет там халвы
и сгущёнки, и масла с духмяной икрою.
Не являюсь для неба – ни стервой, ни злою.
Гончару – все мы глина из вязкой земли!
И на плахе планет замыкается кругом,
маховик на оси крутит он с перестуком,
так смягчается сердце,
что камнем секли.
Брось ты камень, однако! И так слишком туго,
слишком армагеддоно, погибельно мне!
Не молись против ты. А молись ты в объятья,
в восклицанья, в любовь! А иного нам хватит
и вдвойне, и втройне.
Конь по кругу бежит. И гончар сводит пальцы
нам на шее уже, возле горла. И кальций
нам из глины, и камня протёк в позвонки!
Хочешь, сдамся тебе? Хоть до капли отдамся?
Нареки
ты меня «человеком хорошим», «человеком совсем никаким»,
«тем, кто молится:
– О, ты не даждь нам в жестокой,
несмолкаемой ране погибнуть. Под током
жёстких фраз, наговоров, продажной сумы,
быть разъетыми лжою, сухими дождьми…»
А гончар лепит, лепит из глин да кошмы.
И всё также по кругу летит в тесьмах конь.
И меня он – в огонь.
И тебя он вдогон.
Так сравняемся мы!
***
…И всё равно я – заслонить, укутать,
и всё равно я – оберечь, спасти.
И всё равно – на амбразуру! Мука,
коль в стороне останусь, не в пути.
Я всё равно – ребро твоё, не больше.
Я, как росянка, что глазами кошек
глядит, мурча. Бессилен тут вокзал,
астрал, прогар, вокал, Сибирь-Урал,
Поволжская равнина не при деле!
Ты был со мной. Дожди пережидал,
снега и стужи. Подо мною пели
звенящие пружины на постели.
И скомканная простынь. Всё равно
прости за родинки, что плыли под устами,
как звёзды хороводом. Всё ж местами
я, как росянка. Из неё вино,
и из неё же яд плетут, лекарство.
Прости за то, что всё же не угасла
твоя-моя любовь цветно, умно.
Беспамятно. Убийственно. Напрасно.
Никем из нас с тобой не щажено!
А после этих чувств не выживают
обычно люди! Женщина и муж.
Росянка лишь одна глядит, слепая!
В Саратов, в глушь
её, меня, тебя. Не к маме – к тётке!
После любви такой мужчина – к водке,
а женщина на кухню к сковородке.
И ни каких ни крыл, ни звёзд, ни лодки.
А просто слёзы
и холодный душ!
***
Гипсовый Алексей Максимович
на Автозаводе у лицея номер тридцать шесть,
таких называют у нас старожилами
и певчий наш парк, и деревья окрест.
И руки объявшие ширь необъятно
и взгляд! Кто такой бы во снах сочинил?
Вам дать бы трубу музыкальную, альтом
звучала бы скрипка, вдоль школьных перил
летели бы листья. И слушали дети
безмерную музыку! Анна, молчи.
Не надо об этом.
Трубит сквозь столетья
писатель в ночи.
Вот так воскричать, чтобы тело впивалось,
чтоб тело само вострубило сквозь гипс.
О, чём вы, писатели? Молодость-старость…
О чём вы, писатели? Малая-малость…
Про ярость пишите! Два неба чтоб сгрызть!
Два солнца! Спасайте вы русский язык!
Умрите на русском. На нашем советском.
Казните себя этой казнью стрелецкой.
И вырвите также, как Данко свой крик!
Вот гипсовый Горький шагнул с пьедестала,
в охапку – детишек. Труба из металла
воспела! Рука с арматуры свисала
и дыры зияли разверсто в груди.
О, Анна, молчи! Заверни хлеб и сало
и вместе иди!
Со всеми мы вместе. С несгибшим народом.
С непроданной родиной. Автозаводом.
Трубите, трубите, писатель, родной,
любимый хороший! А гипс в крохи, крошки
сдирается вместе с белёсою кожей.
Труба воспаляется вместе с губой.
И это ваш бой. Ваш немыслимый бой,
глубинный, святой. Что скажу я вам, дети?
Вы слушайте музыку, ибо воздеты