песня-крик, песня-омут, песня-сказочный Лель.
И послышалось мне поутру, поутру,
коль бессильны врачи, за тебя я умру.
Но ему я сказала: «Бежим!» Мы вдвоём
побежали, проваливаясь в снег густой.
И осыпалось солнышко за окоём.
Залезай, пёс, в машину, поедем домой.
(Есть такое местечко, кто знает маршрут,
там, где Ольгинский пост в Арзамас скользкий путь,
есть деревня Елховка, правее вот тут,
там Целебная Горка, ложись ей на грудь!
И все хвори исчезнут, растают, пройдут.)
Там ветра из Голгофы, разбойный сквозняк.
После взял пёс, состарился, что же ты так?
Погляди, я не старюсь – косметика, крем,
не курю и не пью и немного я ем.
И ни как ты – картоху, хлеб, сосиску вразброс!
Ты мой пес. Мой собака. Мой плюшевый нос…
***
Расскажу, как обещала, виденное воочию,
здесь трава-мурава, берега кисейные, реки молочные,
как бы ни диета – брала бы себе молока,
натирала лицо бы я, шею им, грудь и бока,
Маяковский сказал, что красивый, ему двадцать два,
а мне около ста, я иду, я красивая тоже,
как Владимир Владимирович, как трава-мурава
как река, что кисель, молоко да творожник.
Раскудахтались: Россия такая, Россия сякая, Россия есть дно…
А хотя бы и так – я люблю её дно небоскрёбное!
Дно небесное, синее, дно что льняно, что рядно.
Перекрёсток с распятием словно единоутробные.
Да, у нас и купель-то одна, и вода одна: прорубь холодная!
Гроб Господень, один Сталинград и неотданный Ржев,
и старухи на лавке сидят, мужиков вспоминая,
как у той Пелагеи убит в бой последний уже,
как у той Октябрины убит до победного мая.
А хлеба-то, хлеба из муки, из яиц, из сметан.
Вы таких не едали – ни в Спаре, в Пятёрке, в Магните!
Не деревня у нас. У нас город и Кремль – великан
красно-красный и красно украшен, свидетель событий.
Здесь никто не спивается. Некогда пить, кушай лишь!
В Воскресенске – воскресни!
В Варнавине – вора не встретить!
А на улице Громкой такая неслышная тишь.
На Свободе – Дом занятости, на Зиме нынче –
лето!
Совпадаю я с веком, как с мужем: еда-секс-постель,
говорят, что век трудный, что нервный, неверный, угрюмый.
Да, конечно, такой. Но он мой! Он безудержно юный,
как утроба, как жизнь, как вода, смерть, купель!
Ты уехал, чего же ты пишешь сюда, Габриель?
Ты уехал, зачем просишь премии – дайте?
О, какая здесь цветь!
О, какие ваниль, карамель!
Ничего я не дам! Ибо – дно!
Дно проткнёшь, и там – злато!
***
Хочешь, распни меня вместо всех тех,
кто был распят – вор ли, Бог, проститутка.
Дождь по щекам. Дождь – он из антител
против ковида. На грани рассудка.
Сделать крещённей, когда на кресте
разве получится? Лучше без лести.
Больно ни эти мне сделали – те,
больно ни там, ждали где, в другом месте.
Шепчет разбойник:
– Я верю тебе.
Шепчет, как будто кричит оглашено.
Каюсь, я каюсь, я – немощь теперь,
грешен я, слаб, слеп и глух во вселенных.
Слаб, хоть есть мускулы, череп и мгла,
слеп, хоть я вижу на двести процентов,
глух, словно муха, улитка, пчела,
самый я немощный,
самый я серый.
Гришка твой. Грешный твой. Небо рябое.
Да, да, тот самый из шерсти и боли!
…Песня про яблоко катится, катится,
песню пою, значит, всё же живая?
Дай мне очнуться – твоей служке, пятнице.
Эти позвали.
А те не позвали.
Звон,
звон,
звон,
колокольный мой звон,
о, я тоже художник: встраиваю полотна
в эту систему «Россия-вагон-
поезд-большой чемодан самолётный».
По тебе этот звон.
Иль по мне этот звон?
Буду каяться в том, что я сделала,
хоть не сделала каяться буду вдогон
тем, кто чёрен. Что каяться белым мне?
***
Причаститься! Предательств уже не боюсь.
Причащённая, чистая, словно помытая,
там, где были ранения всех недодружб,
там, где рытвины, всполохи, как инквизитором,
что повёл на костёр. Возжигались огни.
До сих пор пахну гарью, обугленным мясом.
Мне все щёки Иудушка твой обслюнил
в сне анфасном.
Устаю своих Каинов-братьев считать.
Этот камень схватил.
Этот в пустошь подался.
Этот клялся на весь прорифмованный чат.
Этот – Карлсон.
Солнце режет мне зренье, в полоски сечёт.
Щурюсь! Мне, причащённой, всё горькое – сладость!
Всё колючее – мягким мне кажется.
Ядом
раньше даже вода была, солоным – мёд.
А теперь всё – дорога, что ходом, что пеше,
и овалом мне, кругом – мой угол медвежий.
Будь же также причастен, обласкан, занежен,
я из личных своих словно бомбоубежищ
выхожу под обстрелы, под небо, под свод!
Это как после казни, когда не казнили:
передумали! Прав не лишили – промилле
было ноль и шестнадцать, спасибо, латынь!
По мосту я иду, мост, как шкаф со скелетом.
Нынче всех я люблю, даже слабых поэтов,
исчезающих этих святынь.
С ними пью брудершафт, им даю своё горло.
Им в ладони я – сердце. Да что там в ладонь,
им – под ноги, под тапки, под солнце, под вёдро
проведён
здесь по кругу по первому и по второму
ток заместо невымерших строчек и строф.
Осветлённая, выровненная, солому
ни к чему мне стелить! Путь обратный с Голгоф,
как под горку! Как с виселиц, коли верёвка
обломилась. С кусочком на шее – иду!
С синяком во всю душу! Как божья коровка.
Мотылёк. Стрекоза. Я уже не плутовка,
не воровка, не падальщица, не дешёвка.
И сама я свою добываю руду.
Если надо сама поцелую Иуду,
поднесу своё тело ему я ко рту.
О, как худо мне было. Но сплыло. Уплыло.
Словно воду я пью, где в песке, в лоне ила