полыхала звезда умирающим светом,
этим обмороком, этой болью и смертью.
Вот и всё. Её нету.
***
Это даже не девяностые лихие,
а семидесятые колдовские,
мне на вид лет пять-шесть,
не тащи меня в лес, серый волк, волчья шерсть.
У меня столько дел: спать, пить, есть!
У меня столько дел – ромашки, букашки,
я «секретик» делаю из стекляшки,
закапываю в яму под жёлтым мхом,
чего только нет там, разуй глаза, -
лист, пёрышко, пух, мёртвая стрекоза.
Даже Дарвин позавидовал бы, но тайком.
Вот папа, вот мама, мой пёс – носик плюшевый.
Актриса, озвучившая Каркушу и
ну, скольких, скольких она озвучивала
мишек, плюшек, есть даже пират.
Семидесятые годы – горн, флаг, как факт!
Годы целебные, годы волшебные, ни «тик-ток», ни «тик-так».
Хлеб, конфета, пломбир – постоянна цена,
словно вид у окна, под окном, из окна,
ни братков, ни расстрелов и ни пахана,
и дорога ясна, и видна, и полна,
и пшеничные полосы, взгляды до дна.
Ибо прямиком смотрят в семидесятые,
жизнь вся светлая, белая, не полосатая,
жизнь – она не аптечный тест,
волк не утащит ни в поле, ни в лес.
Ты разве не знаешь конец этой сказки?
Бычок качается.
Лапа отрывается. Но не брошу: дальше тащу!
И как вдруг по таким нам – нежным, – что кости, что мясо,
верящим напропалую да по хребту, по хрящу?
Слова-то какие странные – перестройка, Горбачёв, Ельцин!
Друг Буша.
Ножки Буша.
Ногти Буша.
Тельце.
Я вообще-то хочу про Каркушу,
более вовсе не стану я слушать.
И мячик, что скачет вдруг к речке, ко рву.
Я понимаю – не будет иначе. Тогда не ревела. Сегодня реву.
***
На Покрова Богородица кутала нас в покрывало,
накрывала,
убирала «сытый голодного не поймёт»,
«глухой – слышащего»,
«слепой – зрячего». Всех понимала.
Вот пью я воду пресную – а в гортани сласть-мёд.
Изменение вкуса, цвета, запаха, как истории,
нет, нет, не ковидище, а иные перемещения.
Не выметай этот сор из избы: сор мы строили!
Из него рост стихов по-ахматовски,
дщерь моя!
Услыхала, Исполнена Слуха, накрыла, припрятала.
– Ой, тепло ль тебе, девица, право, тепло ль тебе, красная?
Воскресающих птиц – чаек, соек, овсянок да ласточек,
гречневик надевает над всеми, как будто поярковый.
Васильками украшен он, лентами, перьями поверху,
а ещё Богородица плащ сверху рядит малиновый.
И тепло-то мне, девице,
и хорошо-то мне, милые!
Словно шубой замотана, словно накрыта я дохами!
А тебе, о, София, тебе, о, благая, тебе-то как?
Стали раны багряные свет отражать в небе сотканы?
Вот и понял голодного сытый, молчащий внял глоткою,
замерзающий – жаркостью,
тонущий тех,
кто был лодкою!
И все фразы, которые тихие, стали вдруг важными,
и болящее сердце моё стало, словно спортивное.
Ибо самое высшее – сутью, что малоэтажное,
и дома осыпаются мне под ветрами квартирами.
Накрывает Лилейная, Чистая, плачу от радости,
накрывает телесно, до темечка:
– Дева, возрадуйся!
И качает меня, как дитяти, наивную в младости.
А уста сами шепчут, уста мои шепчут:
«Пожалуйста!»
***
Настасья, Настасья, настала пора,
по батюшку-Киеву ты мне – сестра,
сестра ты по матушке-граду Москве,
по Нижнему Новгороду – на – он твой!
Красивый такой.
Величавый такой.
Град-Горний – так Бильченко Женя зовёт.
Она мне – сестра! К нам вставай в хоровод!
Ещё есть сестра – помирились вчера!
Она мне сказала: «Иди, вот я! Здесь!»
Она мне желала не зла, а добра,
и сердце рвала –
я глухая была.
Она мне тянула Голгофский свой крест.
О, руки её! Ты видала в упор?
Вот так обнимать могут только сестёр.
Вот так целовать могут лишь васильки,
на мне платье синее – цветом под стать.
Ты знаешь, как может сестра целовать?
Ты знаешь, как может сестра обнимать?
Как будто крестить в две руки!
Вот этот момент: Хиросима в груди.
Сказала сестра: «Я вот – здесь: ты иди!»
Да
я бы ступила с обрыва, с настил,
как в пропасть, прости, ох, прости!
Как мы неуклюжи, что стадо слоних,
коленки дрожат, да, мы с ней – из трусих.
На – поле пшеницы моё, чтоб растить,
на – зёрна,
на – птиц,
на – бери васильки!
Конечно, нам, женщинам, всем нелегко
даётся прощение, как сделать шаг?
Вот если с мужчиной поссорились, то
с ним можно в постель, и, мирясь, переспать.
А если страна со страною, то как?
У вас разве много Россий-Украин?
О, цветень,
о, лебедь,
пшеничный мой злак,
о, как это просто: обнять, дай обнять.
Объятия – выход один.
И вот вы коснулись ладошки, руки,
а рядом, вокруг васильки.
Васильки!
***
От мозаики Киевской Софии, от её суровых секретов,
от лазоревого, лазурного, рыже-солнечного исхода.
От «Города Солнца», от его идеального света
мощь, мудрость, любовь – всенародна.
Воссиянная! Соединяющая! С трепетом трепет.
И неважно, как шли, сколько шли, где плутали.
Я-то думала: пульс. Оказалось, в запястье – небо,
и неважно, какие фантомные были печали!
И какие всемирные боли…Лазурь да и только!
(Ты у мишки боли, бы у зайца боли, но не надо
у куклёнки моей, у сестрёнки моей, у дитяти…)
Дай подую на рану, на все пятьдесят ран, где горько.
Да на все пятьдесят их оттенков твоих скоморошьих,
если к ним прикасаться, они в золочёном сияньи!
Как на столб электрический лезть,
ты проверила кошки?
Ты проверила лезвия,
также остры, также пряны?
Ты же сильная, знаю. О, сколько в молчании крика!
Разрывал этот крик, наш всеобщий, мембраны вселенной.