Читаем По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения полностью

Понятно, почему близкий Адамовичу Борис Поплавский, говоря о Бодлере как об «ужасном и несравненно чудовищном гении» (в незаконченной статье «Об осуждении и антисоциальности», послужившей, вероятно, основой для выступления на дискуссии «Искусство и политика» 12 декабря 1930 г.), ставит его в один ряд с Огюстом Барбье, Золя и Генри Джеймсом, противопоставляя этих авторов Полю Бурже, Ростану и Анри де Ренье, «литераторам для консьержек и приват-доцентов»[829]. Такое сочетание могло бы показаться странным, если бы Бодлер был прочитан Поплавским в духе Берберовой, но молодой поэт понимает, что эстетство французского поэта неравнозначно «эстетическому мракобесию», а его антисоциальность является лишь кажущейся и вызвана тем, что Бодлер (как Рембо и Малларме, а также Эпиктет и Марк Аврелий) нашел свой «тайный и проклятый способ существования»[830]. Этот способ неравносилен занятию некоей определенной гражданской позиции, но не означает и полного ухода в «холодный эстетизм»: неслучайно Поплавский, который пытается в своей статье примирить несоциальность Лермонтова и Тютчева, с одной стороны, и социальность Некрасова, с другой, вспоминает о Николае Ставрогине: «И Ставрогин был народником, – говорит Поплавский, – однако не вмешивался в социальное действие, ибо Ставрогин был одним из “змеев с дерева познанья”, а не плодом с “дерева жизни”»[831]. Поплавский приводит те же самые знаменитые строки Некрасова – «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», – которые по-французски цитирует в своем докладе и Берберова. Но если последняя привычным образом противопоставляет гражданский пафос Некрасова отсутствию такового у символистов, Поплавский старается уйти от фронтального столкновения двух позиций и если не примирить их, то хотя бы наметить ту точку, в которой они могли бы, как две неевклидовы параллельные прямые, пересечься. Для него эта точка находится в области «социального апокалипсиса», то есть там, где нет места поверхностной «злободневной гражданственности», но вырабатываются механизмы познания глубинных социальных процессов, которые связаны, как сказал бы Бердяев, с диалектикой божественного и человеческого и с пониманием конечности мировой истории.

«Сейчас можно писать лишь для тайновиденья и удовлетворения совести, – говорит Поплавский, – и лучше всего темным сибиллическим языком Джойса и Жуандо. Литература возможна для нас сейчас лишь как род аскезы и духовиденья, исповеди и суда, хотя на этом пути ей, может быть, придется превратиться из печатной в рукописную, подобно средневековой Каббале»[832]. Таким образом, социальное чувство в современную эпоху должно выражаться «темным» языком, и именно здесь, в этой точке, снимается оппозиция формы и содержания. Бодлер для Поплавского очевидным образом принадлежит, как и Джойс, Марсель Жуандо или Ставрогин, к «змеям с дерева познанья», для которых «уход в сибиллическое» есть «единственная правда».

Отметим, что для Поплавского писать «сибиллическим» языком не означает писать языком неточным, аморфным, музыкальным в том смысле, какой придал этому слову Станислас Фюме, говоря о тирании «некоей музыки, некоей музыкальной лени» у символистов. Согласно Поплавскому, поэтическое искусство «рождается из разговора музыки с живописью. (Проявленного духа со сферой отражения и замирания.)» Искусство начинается там, где «формы сопротивляются музыке»[833]. Три имени приводит здесь Поплавский, чтобы проиллюстрировать свою идею о сфере, где происходит зарождение слова как продукта конфликта бесформенной музыки с порожденными ею же визуальными формами, – это Эсхил, Тютчев и Бодлер. Знаменательно, что Адамович в своей статье о Бодлере оперирует похожими понятиями, противопоставляя романтическую стихию музыки, стихию слышимого, и тот материал, с которым работает Бодлер и который связан прежде всего со зрением, с возможностью видеть: «За каждым словом у него чувствуется не механическая выучка, не ловкость рук, а творческий опыт – и классическая, суховатая точность его, впервые обращенная на романтический хаос, иногда ослепительна. Матерьял романтизма, который до Бодлера был только слышным, – впервые становится видимым. Музыка впервые у него – подчиняется зрению, – и новый мир, в первоначальных черновых своих чертах, построен…»[834].

В качестве примера такого визуального материала Адамович приводит образы Парижа в стихотворении «Le crépuscule du matin» (в переводе Зенкевича «Утренние сумерки»)[835]: «Дымно-туманный, леденящий рассвет над Парижем – небольшое, описательное стихотворение, полное трагизма, столь напряженного и столь действительно нового, что его хватило бы десятку поэтов на множество томов “собраний сочинений”»[836].

Перейти на страницу:

Все книги серии Научное приложение

По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения
По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения

В коллективной монографии представлены труды участников I Международной конференции по компаративным исследованиям национальных культур «Эдгар По, Шарль Бодлер, Федор Достоевский и проблема национального гения: аналогии, генеалогии, филиации идей» (май 2013 г., факультет свободных искусств и наук СПбГУ). В работах литературоведов из Великобритании, России, США и Франции рассматриваются разнообразные темы и мотивы, объединяющие трех великих писателей разных народов: гений христианства и демоны национализма, огромный город и убогие углы, фланер-мечтатель и подпольный злопыхатель, вещие птицы и бедные люди, психопатии и социопатии и др.

Александра Павловна Уракова , Александра Уракова , Коллектив авторов , Сергей Леонидович Фокин , Сергей Фокин

Литературоведение / Языкознание / Образование и наука

Похожие книги

Дело о Синей Бороде, или Истории людей, ставших знаменитыми персонажами
Дело о Синей Бороде, или Истории людей, ставших знаменитыми персонажами

Барон Жиль де Ре, маршал Франции и алхимик, послуживший прототипом Синей Бороды, вошел в историю как едва ли не самый знаменитый садист, половой извращенец и серийный убийца. Но не сгустила ли краски народная молва, а вслед за ней и сказочник Шарль Перро — был ли барон столь порочен на самом деле? А Мазепа? Не пушкинский персонаж, а реальный гетман Украины — кто он был, предатель или герой? И что общего между красавицей черкешенкой Сатаней, ставшей женой русского дворянина Нечволодова, и лермонтовской Бэлой? И кто такая Евлалия Кадмина, чья судьба отразилась в героинях Тургенева, Куприна, Лескова и ряда других менее известных авторов? И были ли конкретные, а не собирательные прототипы у героев Фенимора Купера, Джорджа Оруэлла и Варлама Шаламова?Об этом и о многом другом рассказывает в своей в высшей степени занимательной книге писатель, автор газеты «Совершенно секретно» Сергей Макеев.

Сергей Львович Макеев

Биографии и Мемуары / История / Литературоведение / Образование и наука / Документальное