Она тоже прозябла под этой поднявшейся так внезапно февральской пронзительной вьюгой, звала Федота зайти вместе в чайную, согреться да посидеть. А он увязался с какой-то компанией от Гужона, заважничал и, едва посмотрев в ее сторону, отмахнулся. Она разозлилась, заревновала его к молодой черноглазой конторщице из той компании и вот пришла вместе со всеми домой, злая, как ведьма, с больной головищей, с проклятой занудной болью поперек поясницы, с желанием тишины и тепла, а в неприютной каморке не прибрано, и она ничего не варила, и Варька в последнее время избаловалась, отбилась от рук по гулянкам. Лизавете хотелось именно в Варькины космы вцепиться, самой завыть от досады и ревности, а сорвала на других, и теперь ей не так-то легко уже было сразу смириться. Если бы тут же за переборкою оробели, притихли бы после ее хозяйского окрика, то и она испытала бы хоть на время какое-то успокоение. Но там не унялись, там снова визгливый голос заспорил за две картошины…
— Да вам говорят, чтоб вы сдохли совсем, перестаньте скандалить! — злее прежнего крикнула Лизавета с порога своей комнатушки, широко распахнув скрипучую дверь.
— А ты бы сама помолчала! На кого разеваешь хайло-то? Чего людям жить не даешь? — вдруг прорвался Антон, который не мог одною рукой очистить своих картофелин, а так в кожуре и макал их в соль, похваляясь перед другими, что у него зато горячее.
Лизавета остолбенела, да так и застыла с открытым ртом, растопырив руки от удивления.
— Вот сверчок! — воскликнула наконец она. — Ты чего разошёлся, запечный житель?! Не гонят тебя на двор — сиди да молчи! Позабылся?!
— Нет, не я забылся, Лизка! Ты всё на свете забыла — и честь и совесть! В барыни, что ли, метишь?! Народ от ходьбы замучен, голодный, издрог, а ты кидаешься, чисто волчиха! — вычитывал он, поднявшись из-за стола с горячей картошкой в руке.
Народ в избе приутих. Лизавету боялись. Все были рады беспощадной отчитке Антона, но никто не осмелился подать голос. Слушали…
— Со-все-ем обнаглел! — Лизавета вышла на середину «общей», большой комнаты. — Ах ты паршива блоха! Да как ты посмел на меня шуметь?! Это я-то тебе волчиха?! А кто тебя даром держит, калеку, в избе?!
— Уго-одница божия! Без трех вершков пресвятая мать богородица! — со злобной издевкой сказал Антон. — Расхвалилась-то милостью! Продалась ты с Федотом вместе полиции за серебряную цепочку к часам да за важные сапоги в калошах. Калоши тебе и цена вместе с царем-освободителем, и со твоим Федотом, и со всеми благодеяньями вместе! Издеваетесь над людями! Ты сама весь народ силком, на веревке тащила на царскую панихиду, как рабов подневольных!.. Боятся тебя, пошли! А я тебя не боюся! Вот!
Антон освободил руку, сунув картошку в рот, и выставил кукиш под нос хозяйке.
— Да что ты плетёшь?! Как так — на верёвке?! — заорала на старика его племянница Варька, выскочив из-за спины Лизаветы. — Нынче день — государя-освободителя память! Как так — подневольных?! Рабочие люди от сердца шли, а ты кукиш бесстыдный суешь!
Антон обжёгся горячей картошкой, выплюнул её снова в горсть и разозлился ещё того пуще. Он готов был поспорить, задеть Лизавету, но и снести от неё обиду. Ведь в самом деле, она держала его задаром в избе, никогда до сего дня ни единым намеком не выставляя себя «благодетельницей». Антон понимал и сам, что Лизавета никого не неволила, не тащила силком на царскую панихиду. Гнали народ другие — хоть тот же Федот. И Лизавета что — баба и баба! Даже добрая баба. Горько, было ему за покойницу Маньку. Казалось, не разойдись она с Лизаветой, так и жила бы тут да жила. Однако нахальное вмешательство племянницы, хитрой, корыстной девки, затопило всю душу Антона горечью, болью, отчаянием одиночества…
— Ты, что ли, шлюха, «рабочие люди»? — напал он на племянницу. — Кровопивица вошь! Ты Маньку со света сжила, загноила в подвале! И Лизаветино сердце ты на неё распаляла, чтобы Манюшкино тёплое место в «хозяйской» занять!.. Тебя бы, проклятую, на кладбище сегодня везти под рогожей, а Маньке-то жить бы да жить! Вы вместе с Лизкой ее погубили, царство небесное!..
— Манька издохла?! — визгнула Варька в лицо Антону. — А мне ее ни вот столько не жалко!
— Да уйди ты, паскуда вертлявая! Цыц! — неожиданно гаркнула, на свою наперсницу Лизавета и подступила к Антону. — Ты, что ты городишь, Антон?! Что городишь?! — Как погубили? — задохнувшись, спросила она в испуге, упавшим голосом.
— А так! Сожрали! Вогнали вы Маньку в могилу, вот что я и говорю! — с надрывом крикнул Антон. — Манька-то солнышком ясным была в избе — всех спроси! Сердце-то было какое в Манюшке? Святое!..
Все обитатели лачуги молча жевали, хлебали, не вмешиваясь и до, этих пор будто не слыша. Только теперь, когда Антон вслух сослался на всех, отозвались единым вздохом.
— И вправду сердечная девка была. Неужто уж догорела? Как скоро-то! Царство небесное, вечный покой! — раздались голоса.
В сумерках избы замелькали, крестясь, руки.