Между тем немцы, воодушевленные успехом, бросились в контратаку, подняв на штыки и захватывая в плен тех наших солдат, которые успели добежать до дамбы. Но в это время открыли огонь два наших пулемета, и немцы поспешили скрыться за дамбу. Бой начал заметно затихать. Слышались отдельные ружейные выстрелы, изредка затрещит немецкий или наш пулемет, да немецкие батареи время от времени били по нашему тылу. Я тихо пополз сначала по канаве, а потом, выбирая удобные, скрытые места, где ползком, где на четвереньках, продвигался по полю. Отовсюду неслись стоны раненых. Убитые лежали в таком положении, в каком застала их смерть. Некоторые скрючившиеся, другие, раскинув ноги и руки, лежали на спине, выпучив стеклянные, с выражением ужаса глаза. Особенно ужасное впечатление производили изуродованные артиллерией трупы. Я старался на них не смотреть. С большим трудом добрался я, наконец, до шоссе, где наш ротный фельдшер Новиков сделал мне первую перевязку. Вскоре вместе с другими ранеными на двуколке Красного Креста меня доставили в ближайший передовой перевязочный пункт. Этот пункт находился в одной из уцелевших халуп той самой сгоревшей деревушки, сидя около которой еще вчера на бугорке я так хотел быть раненым. И вот… желание мое исполнилось.
Поддерживаемый под руку санитаром, я медленно, сгорбившись, так как от боли не мог разогнуть шеи, вошел в перевязочную. Но лучше было бы туда не входить. Две маленькие комнатки были битком забиты ранеными, которые лежали и сидели в разных позах. Слышались сдержанные стоны. В спертом воздухе пахло сулемой и свежей человеческой кровью. Наш полковой врач, еврей по происхождению, с рыжей маленькой бородкой, с засученными рукавами энергично работал.
– Ваше благородие! – кто-то окликнул меня.
Я обернулся и увидел Клопова. Он стоял, смешавшись с другими ранеными. Правый рукав его гимнастерки был отрезан почти до самого плеча. Туго забинтованная рука его была подвешена на бинте, спускавшемся от шеи. Видимо, он был ранен в руку выше локтя. Лицо его было бледно и улыбалось. Я обрадовался Клопову не менее, чем он мне.
– Прапорщик Муратов жив? – был мой первый вопрос.
– Бают, видали, был еще жив, а Бовчук убит, и Зашибайло тоже… и много, бают, наших полегло.
Я печально покачал головой и, торопливо перекрестившись, прошептал:
– Царствие им небесное!
В это время ко мне торопливо подошел доктор.
– И вы здесь, поручик? Покажите, что у вас! – проговорил он.
Доктор осмотрел мою рану.
– Ну, ваше счастье, поручик! Если бы пуля попала на волосок левее, то вы истекли бы кровью раньше, чем попали бы сюда.
Оказалось, что пуля прошла вдоль обеих ключиц, не задев горла и не повредив легких.
На фронте еще гремело. Наша артиллерия энергично отвечала. Взошедшее солнышко уже ласково сияло во всем своем ослепительном блеске, и таким контрастом по отношению к этому чудному весеннему радостному утру были эти ужасы жестокого боя, эти нечеловеческие страдания, эти стоны и вопли, потоки человеческой крови и эти застывшие трупы убитых…
Всех нас, раненых, на подводах отправили в Повензов. Между тем как под Домбровицами разыгрались описанные выше кровавые события, отход нашей армии на Карпатах продолжался ускоренным темпом. Это, вернее сказать, было уже не отступление, а бегство. Вечером того же дня был ползшей приказ об общем отступлении.
К чему, спрашивается, были эти жертвы под Домбровицами, если наше командование знало, что все равно ночью придется отступать от Дунайца?
Позор и проклятие тем, кто бросил в этот бой и загубил напрасно столько молодых человеческих жизней, а вам, павшим героям, вечная память!..
Около полуночи начался общий отход…
Ранение мое было нетяжелое. Тем не менее оно давало мне право эвакуироваться в глубокий тыл по крайней мере на месяц. Перспектива эта была в высшей степени заманчивая. Еще бы! Целый месяц побыть дома, в кругу дорогой мне семьи. Другой бы на моем месте не знаю, как благодарил бы судьбу за такой счастливый аучай и, не задумываясь ни секунды, на всех парах помчался бы домой, а я колебался… ехать мне или не ехать. С одной стороны, мне безумно хотелось повидаться со своими, окунуться в ту особую, как мне казалось, необыкновенно хорошую жизнь, которой наслаждаются люди там, вдали от этого грома орудий, от всех этих ужасов войны. Пробыв такое продолжительное время в обстановке постоянной опасности и всякого рода лишений, я стал смотреть на потустороннюю жизнь, то есть на жизнь вне фронта, как на какое-то недосягаемое блаженство, которого мне вряд ли теперь уже суждено вкусить. И, странное дело, когда представилась реальная возможность вырваться из этого ада, то я задумался… Это точь-в-точь похоже на то, как если вдруг открыть дверцу клетки, в которой сидит птичка. Бедная пленница, освоившаяся со своим заключением, только озадаченно взглянет в раскрытую дверцу и не сразу воспользуется свободой, а быть может, и совсем не воспользуется…