- У меня нет груди, - ответил Матвеев легкомысленно.
- Действительно, большое горе. Но тут дело не только в кормлении. Ребенок - это семья. А семья связывает.
- У тебя пальцы горячие, - сказал он, - очень горячие. Отчего это?
В зале аплодировали и двигали стульями. На сцену вышел актер в широкой блузе с бантом и престрогим тоном прочел стихи о том, что смех часто скрывает слезы и бичует несправедливость. Потом он запел комические куплеты на местные темы:
В Испании живут испанцы,
А у нас - наоборот...
Домой Матвеев вернулся в каком-то расслабленном состоянии, полный смутной радости и новых слов. Безайс не спал; он сидел в углу с палкою около крысиной норы и зашипел на Матвеева, когда тот вошел. Большая крыса лежала на стуле, вытянув усатую добродушную морду и свесив голый хвост. По комнате тяжело плавал табачный дым.
- Ты их распугал, - сказал Безайс, вставая. - Топает тут. Эту я убил, а другая удрала. У нее чертовски крепкое телосложение, я так хватил ее по голове, что она завертелась. А потом встала и ушла домой, к папе и маме. Интересно, как они проходят через каменный пол? Ну, как у тебя?
- Ничего, - ответил Матвеев, застенчиво хихикая. - Ничего особенного.
И после некоторой паузы спросил:
- Ты любишь детей, Безайс?
- Ты хочешь меня купить? - спросил Безайс подозрительно. - Новый анекдот какой-нибудь?
- Вовсе нет. Мне просто пришло в голову, что дети - это неизбежное зло.
Безайс был в каком-то некстати приподнятом настроении. Матвеев лег на свой стол и не говорил больше ничего. В памяти отчетливо запечатлелось ее лицо с поднятыми на него глазами и смеющимся ртом - так она смотрела на него, когда они прощались у дверей общежития.
На другой день вечером он пошел к ней. В ее комнате, где она жила с двумя подругами, было холодно и неуютно. На полу валялся сор, пахло табачным дымом, со стены строго смотрел старый Маркс. Подоконник был завален бумагой и немытой посудой. Девушки, все три, были одеты одинаково, в темные юбки и блузы с карманами, и это сообщало всей комнате нежилой, казарменный вид. Одна из них, курчавая, в пенсне на коротком круглом носу, лежала на кровати с молодым парнем, и они вместе читали одну книгу. В комнате был дым, топилась низкая безобразная печка, протянувшая в форточку ржавую трубу.
На улице слабо переливался звездный свет. Они шли рядом, тесно переплетя пальцы. Неизвестно зачем Матвеев заговорил вдруг о своем детстве, о том, как выдрали его в первый раз и, рычащего, бросили в угол на кучу стружек; о том, как отец после получки пьяный приходил домой, останавливался посреди комнаты и говорил с достоинством:
- Одна минута перерыва! Топ-пай, топ-пай, шевели ногой!
И с веселым презрением плевал на пол.
Потом он стал рассказывать, как споили его пьяные мастеровые, бросили вечером посреди улицы, и собаки лизали ему лицо и руки. Он внезапно замолчал на полуслове. "Зачем я это все рассказывал? - подумал он. - Точно хочу ее разжалобить".
Несколько шагов они прошли молча.
- Они живы у тебя? - спросила она.
- Живы.
- А у меня жива только мать. Отец умер. Ну, я ей не давала такой воли, - попробовала бы она меня побить.
- А что бы ты с ней сделала?
- Я? Не знаю. Да она сама не посмела бы. Мать меня побаивается. О, я с ней не развожу нежностей. Лучше разговаривать с ними прямо. Я ей так и сказала: "Мама, ты меня связываешь по рукам и ногам". Это когда она начала говорить, что я прихожу домой в час ночи. "Я от тебя уйду, потому что ты не понимаешь моих запросов. У меня есть работа, есть новая среда, и я буду приходить домой, когда хочу". Она, конечно, начала плакать. "Я, говорит, твоя мать, я тебя родила". Несколько дней шел этот скандал. "Мама, - сказала я ей, - я ведь не просила меня рожать. Это вы с папой выдумали, а я тут ни при чем". А в этот день совсем не пришла домой, ночевала в клубе. На другое утро она была как шелковая.
- Ну, и как же теперь?
- Никак. Я ее не замечаю.