— И забавный же ты! Моему Оське-горбуну не уступишь! — сквозь смех сказал Гагарин. — Видал шута моего, Оську? Вот я вас спарую когда-нибудь. Он тоже мастак по-собачьи бегать... и лаять...
— Гай-гау-гау! — неожиданно, очень похоже залаял Нестеров, желая вполне угодить щедрому хозяину. — Гау-гау! — залился он злым, собачьим лаем и вдруг кинулся к Келецкому с разинутой пастью, словно желая схватить за ногу.
Келецкий от неожиданности вздрогнул и даже сделал было движение отскочить, но удержался.
А Гагарин прямо побагровел от хохоту.
— Лихо! Добрый пёс!.. Только не надо на своих бросаться! — между смехом кидал он Нестерову.
А тот уже извивался у ног Келецкого и Гагарина, то вытягиваясь, как пёс на солнце, то повизгивая радостно и весело... А одной рукой просунул сзади между фалдами кафтана подхваченный гибкий чубук и ловко повёртывал его во все стороны, как виляют от радости псы своим хвостом.
С вечера долго не мог уснуть Многогрешный в своей баньке, где провёл уже немало дней.
Полумрак колыхался в небольшом помещении старой бани, теперь обращённой в жильё. Перед маленькой иконой, принесённой просвирней, чуть теплилась зажжённая лампадка, слабо озаряя один уголок на верхнем полке, куда поместила образ хозяйка. Но кроме того, чтобы не оставить недужного в темноте, она ещё засветила ночник-каганец. В продолговатой, неглубокой плошке, наполненной застывшим салом, потрескивая, горела светильня, фитиль, свёрнутый из ниток. Красноватый, дрожащий огонёк не мог совершенно разогнать тьмы, но и тьма не могла заполнить баню такой непроглядной, чёрной стеною, как было бы без этого огонька. Тени бегали по стенам, по углам, особенно сгущаясь там, над полком, у самого потолка, низкого и отсырелого, покрытого плесенью, как и бревенчатые стены.
Сквозь оконце, не закрытое ставнем снаружи, затянутое пузырём вместо слюды, едва пробивалось сиянье луны, выглянувшей к полуночи из-за туч. Серебристые блики легли на прорез окна, на почернелый подоконник, на край широкой скамьи, на которой было устроено ложе больному. Под ним мягкий сенник, в головах — две подушки. Тяжёлая, тёплая доха, в которой привезли сюда есаула, покрывала его теперь, и под нею не так чувствовался довольно сильный холод, царящий здесь, несмотря на то что с вечера топили сильно печь. Щели в полу, в потолке, в старых стенах быстро выпускали тепло. Но тут зато спокойно. Кругом — пустырь, огороды... Река подошла почти к самым стенам баньки. Только просвирня сама да два приятеля — Клыч и Сысойко заглядывают к недужному, знают о его пребывании здесь, конечно не считая самого отца Семёна и дочери его. Но тем нет нужды допытываться, что за человек таится на задах у вдовы. Почему тайно ездит к нему даже лекарь-швед, получающий по целому рублёвику за каждое посещение, плату слишком большую и щедрую по тому времени.
Вглядывается в окружающий полумрак Многогрешный, следит, как он зыблется, то редея, то сгущаясь здесь и там... Вот уж и за полночь время... Почти всё сало растопилось в ночнике, плавает на его поверхности фитиль, и неровно горит огонёк, то замирая, то вспыхивая ярче... Лихорадка, ещё не покинувшая раненого, с вечера жгла его. Теперь стало легче. Чтобы омочить пересохшие губы и гортань, Василий протянул руку, нащупал на табурете туес, налитый квасом, зачерпнул ковшом, жадно осушил его, потом ещё, ещё, — и снова откинулся на постель, вытянулся, лёжа на спине. Тихо кругом. Всё спит. Собаки где-то лают вдалеке. А вот и ближе послышался лай, злой, заливистый лай доносится от поповской соседней усадьбы... И псы, сторожащие двор вдовы, тоже залились, откликаясь тревоге чутких собратьев-сторожей.
«Видно, приехал хто к попу! — в полудрёме подумал есаул. — Только хто бы? Уж близко и к утру... Светать скоро буде... Не мои ли робята?.. Нет! Они бы сюды прямо заглянули... Так, хто ни есть...»
С этой мыслью сон охватил Василия. Сразу, словно утонул, заснул он, потерял сознание. Но слух полудикаря и во сне верен есаулу. Слышит он, словно шаги приближаются к баньке. И не знает, снится ему или наяву там кто-то подходит. Чужому некому. Свои, значит... Успокоенный этой мыслью, ещё крепче смыкает глаза казак, погружается в сладкую дрёму... А между тем вот и дверь отворяется... Струя холода проникает в баньку... Это не сон! Вошёл кто-то.
— Ты, Фомка... али, Сысойко?.. — в полудремоте бормочет есаул и, не ожидая ответа, хочет повернуться на другой бок, лицом к стене.
Но что-то тяжёлое сразу накинулось, навалилось на него, хватает за руки.
«Домовой душит!» — подумал Василий, не сразу придя в себя от кошмарного ощущения неожиданной тяжести, лежащей на груди. Но тут же он очнулся, захотел привстать — и снова повалился на спину. Сомнений не было: не домовой его давит, не кошмар у него...
Два человека, солдаты, не казаки, навалились на есаула, дюжие, тяжёлые... Словно железными клещами сдавили они ему руки, прижали ноги, не дают шевельнуться.
— Полотенца давай! — говорил чей-то знакомый голос.