Когда я спускался от нее по лестнице, обернулся и увидел, что Сахарова, стоя наверху с соседями, что-то им говорит, указывая на меня.
Только потом я догадался, что она приняла меня за подосланного провокатора, хотя я и назвал ей себя; но фамилия моя ей знакома не была.
Так оно и оказалось. Кажется, ее посетил освобожденный через три дня Бердяев, и от него она узнала правду о моем посещении. Она разыскала мою квартиру, пришла и рассыпалась в извинениях за свой прием.
Кроме семьи Бердяева я посетил и семью Алексеева. Не застал жену дома, но налетел на ту самую подозрительную особу, о которой предупреждал меня Алексеев. Попытался я переговорить по телефону, но снова напоролся на нее же. Тем не менее мне удалось назначить свидание его жене на перекрестке двух бойких улиц, по той примете, что она будет в зеленой кофте.
Действительно, по этой примете я нашел маленькую женщину, оказавшуюся Алексеевой, и передал ей поручение мужа:
— Помните же: суд — яблоко, упрощенный порядок — груша, неопределенность — огурец.
17. Изгнание
Так нас выпускали партиями, по несколько человек в день, из внутренней тюрьмы ГПУ. Перед освобождением от нас отбирали письменное обязательство в том, что мы в назначенный ГПУ срок — для большинства нас выходило через неделю — покинем пределы России, в ту пору переименованной в РСФСР.
От нас отобрали также подписку в получении предупреждения о том, что в случае самовольного возвращения на родину мы будем подвергнуты строжайшему наказанию, вплоть до расстрела.
Сроком выезда нам было назначено 28 августа 1922 года. В ГПУ нам пришлось иметь дело, в качестве представителя этого милого учреждения, с заведовавшим 4-м секретно-оперативным отделением Решетовым. Он обещал, что все формальности с высылкой нас в Германию, в том числе и с германской визой, будут проделаны ими же, а мы получим готовые заграничные паспорта. Мы были только обязаны явиться 26 августа за этими паспортами в ГПУ.
Но предварительно нам пришлось в короткий срок выполнить массу работы. Эта работа была облегчена тем взрывом сочувствия к нам, высылаемым, который проявился во всех слоях Москвы, в том числе и в советских учреждениях. Как-то очень чудовищной показалась сразу мысль о том, что советская власть высылает из России ученых и писателей. Правда, этот взрыв сочувствия скоро улегся, впечатление притупилось, но в первые дни он был весьма заметен.
Так, в Комиссариате финансов пришлось просить разрешение на вывоз иностранной валюты, представлявшей единственную ценность, потому что русские деньги, благодаря инфляции, летели головокружительно вниз. Обыкновенно разрешалось вывозить не более 50 долларов на человека, — лично же нам разрешили вывезти сумму, почти в семь раз большую. Затем приходилось представлять на осмотр опись вывозимым ценным вещам, вместе с самими вещами. Эксперты их осматривали и оценивали. Разрешалось вывозить не более, как стоимостью в 50 рублей на человека, — нам же разрешили значительно больше положенной суммы.
Впрочем, такое милостивое внимание Комиссариата финансов длилось не долго. В советских «сферах» обратили внимание на это попустительство, и к запоздавшим были уже применяемы во всей строгости действовавшие правила.
У нас были хорошие бухарский, хивинский и персидский ковры, которые, как своего рода валюту, мы хотели вывезти с собой за границу, наивно предполагая, что эти ковры обратим в большие суммы денег. Для разрешения на вывоз ковров надо было обратиться в специальный отдел Комиссариата просвещения. Здесь, однако, сидели свои люди, сделавшиеся советскими служащими поневоле. К нам они проявили всю возможную для них любезность, и наши ковры, даже почти не осматривая их, пропустили, как старые и уже непригодные. На них были наложены печати, и тюки с коврами в комиссариате же были зашиты и опечатаны. На самом же деле, такие ковры нельзя было вывозить, ибо советская власть неизбежно реквизировала бы их.
Здесь же, в Комиссариате просвещения, пришлось испрашивать разрешение на вывоз рукописей — научных трудов. Рукописи были бегло просмотрены и якобы проверены. Их также в комиссариате и зашили и опечатали.
Возникли недоразумения с вопросом о вывозе книг. Ходили мы с этим делом в особый отдел ГПУ, еще куда-то, пока нас не направили, под конец, в тот же Комиссариат просвещения. Наш небольшой список берущихся книг, всего около 25 томов, пропустили легко, но вышло затруднение со словарями иностранных языков, которые тогда запрещалось вывозить из РСФСР. К числу особенно запретных относились русско-французские словари Макарова[308]
и русско-немецкие Павловского[309].