Тем временем все тревожнее и тревожнее становились слухи о том, что в коммунистической партии наша высылка встречает резкое осуждение. Споры по этому поводу проникали и в печать. Троцкий, например, опубликовал сам свое интервью с американским журналистом, в котором он высказался приблизительно так:
— Мы высылаем антисоветские элементы в видах предупредительной гуманности. Вот, например, мы, к сожалению, не выслали в 1918 году правых эсеров; теперь из‐за этого мы вынуждены были предавать их суду, и вы же возмущаетесь приговором (Троцкий ссылался на нашумевший тогда на весь мир процесс 12–15 правых эсеров, сперва присужденных судом к казни, а потом заточенных во внутреннюю тюрьму ГПУ, см. стр. 528). Если у нас возникнут военные недоразумения, возможность которых не исключена, то тогда эти высылаемые элементы были бы естественными агентами наших противников, и нам пришлось бы их расстреливать. И я надеюсь, что вы, корреспонденты, заступитесь за нас пред общественным мнением…[311]
Троцкому тогда и во сне не снилось, что некоторое время спустя он сам будет выслан из советской России и что нигде он не будет находить себе законного пристанища.
У своего университетского товарища проф. В. Ф. Кагана, незадолго до отъезда, я случайно встретился со знакомым его — видным большевиком Я. М. Шатуновским. Этот последний относительно разоткровенничался и рассказал следующее:
В коммунистической партии часто поднимается вопрос об этой высылке. Некоторые возражают против нее, находя нежелательным усиливать кадры эмиграции таким крупным количеством интеллигентных сил. В общем, по данному делу в компартии образовалось несколько течений:
Одни находят, что теперь уже поздно и что ввиду поднятого по этому поводу европейской печатью шума надо, ради сохранения престижа, довести дело с высылкою до конца.
Другие рекомендовали произвести фильтрацию: более вредных для советской власти выслать, а остальных оставить в Москве.
Третьи требовали оставления всех и наложения только на них какого-либо взыскания; рекомендовалось, например, запретить нам в течение года лекции.
Были голоса и за полную ликвидацию этого дела, без каких-либо последствий.
Шатуновский говорил также, что во ВЦИК (Всероссийский центральный исполнительный комитет) обращено внимание на то, что более никто из нас не просит о прощении или о пересмотре его дела:
— Почему, — говорил Шатуновский, — прежде не считалось предосудительным подавать прошения о пересмотре дела не только министру внутренних дел, но даже на высочайшее имя?.. А вы — не просите! Я уверен в том, что высылка вас была бы отменена.
— Мы слишком уж установившиеся люди, чтобы прибегать к подобным мерам; они более по плечу молодежи, которая в прежнее время и составляла кадры преследуемых властью по политическим делам. О высылке мы сами не просили. А если уж решили нас высылать, — что ж, пусть так и будет!
— А есть иные, — говорит Шатуновский, — что, пожалуй, даже довольны своей высылке…
Я промолчал. Еще бы… и даже все!
Шатуновский стал рассказывать о крупной парфюмерной фабрике в Москве, которая была захвачена рабочими. Вследствие жалоб была назначена контрольная комиссия, в которой принимал участие и он. Комиссия осталась довольна результатами ревизии, и Шатуновский с умилением говорил об управляющей фабрикой — работнице, которая очень толково объясняла им финансовое и коммерческое положение дела, показывала графики и чертежи…
— Вот, профессор, когда вы за границей будете бранить коммунистов, вспомните и об этой работнице!
Тем временем вопрос о нашей высылке все заострялся. И на улице, и по телефону с разных сторон мы слышали новости: то нас амнистируют, то ссылают в Архангельск или в Сибирь… Мне как-то удостоверили, что меня ссылают на Кавказ.
Зиновьев, тогда еще бывший в партии влиятельным, как автор борьбы на научном, литературном и кооперативном фронтах и инициатор нашей высылки, ставил вопросом своего престижа довести это дело, по крайней мере с первой партией предназначенных к высылке, до конца. Этот же взгляд, тоже ради престижа и самолюбия, проводило ГПУ, и оно торопилось, чтобы партия не успела отменить высылки.
20 сентября заведовавший нашей высылкой следователь Зарайский вызвал наших старост и объявил, что мы должны выехать в пятницу 22 сентября.
— Я хоть в лепешку расшибусь, а вас вышлю!
Старосты предложили в таком случае ему самому хлопотать о наших визах, так как от германской миссии они еще не были получены.
Тогда Зарайский велел от имени ГПУ позвонить в германскую миссию с вопросом, когда же нам, наконец, будут даны визы. Из миссии ответили, что они должны сноситься только с одним Комиссариатом иностранных дел, а не с какими бы то ни было другими учреждениями… Получив этот нос, ГПУ запросило по телефону Наркоминдел. Оттуда ответили, что у них — все наши документы с теми бесчисленными анкетами, которые нас заставляли заполнять, но что все это перемешано и находится в таком беспорядке, что они не могут в них разобраться:
— Приезжайте, пожалуйста, и разберитесь сами, — помогите нам!