Я считал, так лучше. Думал, жертву принеся, послужу тем истинной вере. Но теперь в голове у меня просветлело, и я знаю: неправильно это. Какая судьба постигла бы христианскую веру, если бы все апостолы, вслед за Христом, на крест бы взошли? Отец наш и учитель Ян Гус жертвой был во имя веры нашей, испытанием ее истинности. Ныне долг живых — всем передавать веру, перед жертвенными испытаниями стоящую. Беги, Балаж, великая нужда ныне в апостолах! Что будет, если всю закваску в костер бросят и пепел по ветру развеют? Как взойдет хлеб господень? Веги, Балаж, если можно!
— Нельзя, Балинт…
— Почему нельзя? Или за каждым шагом твоим следят попы да их приспешники? Сделай вид, будто заблудший барашек воротился в их загон, а как оставят двери открытыми, исчезни с глаз их. Для этого не обязательно пастись на их полях, вкушать их травы — довольно будет просто для виду челюстями двигать!
— Нельзя, Балинт! Куда мне бежать да и что делать там, куда сбегу?
— То, чему в Праге поклялся и что здесь делал. Возвеличивать веру истинную. Бороться за победу ее против лжи.
— Не могу я, Балинт. В себе самом победу не одержал еще.
И увидев, как смотрит на него Балинт, потрясенный и павший духом, Балаж стал объяснять:
— Не думай, что изменился я с той поры, как мы с тобой не виделись. И в чем поклялся, не променяю ни на какую ложь. Многих людей я на путь истины наставил и всегда поступал согласно писаниям магистра Яна. Я-то не переменился, брат Балинт, а вот жизнь иной оказалась, не такой, как я себе представлял. И я не могу это перенести. Если бросаешь ты в землю пшеницу и вырастет из нее пшеница — все хорошо. Этого ведь и ждешь. И когда плевелы в землю бросаешь и из них плевелы вырастают — тоже ладно. Этого ждешь. Но что делать тому, кто думал, будто семена целебной травы сеет, а из них ядовитая красавка выросла?
— Балаж! — пораженный Балинт с тревогой потряс его за руку, словно желая разбудить от дурного сна. — Брат Балаж! Какая горечь вызывает в тебе богохульные эти речи? Или худое с тобой приключилось?
— Худое? Вижу я только, что хотел сеять веру, а пожать придется ненависть, — начал Балаж свою исповедь и, как прежде в Праге, в монастырской келье, так и сейчас здесь, в тюрьме, выложил все сомнения свои, которые разъедали его душу и с которыми он не мог совладать. Но какими иными, насколько более тяжкими были теперь его сомненья! В Праге он боролся лишь со словами, понятиями, и в конце концов они поддавались ему, принимали форму его мятущейся души — здесь же явления реальной жизни, а значит, и самый мир оказывались вдруг ему чуждыми, уходили от него другими путями.
Балинт слушал эту мучительную исповедь, потом взял Балажа за подбородок, приподнял голову, словно перед ним был застыдившийся мальчуган, и заглянул другу в лицо. На его полных молодых губах играла странная улыбка. Не обидная, но немного озорная.
— С буквами-то легче было поладить, а? Там бы тебе и остаться среди них навсегда. Забрался бы в башню из книг, как медведь в берлогу. — Но тут же он вновь заговорил серьезно: — Не будь рабом красивых мечтаний, Балаж! Вера благодаря людям жива, ради людей она… Что люди в ней чувствуют, то и есть истина. Народ наш сирый да бедный, как церковная мышь, не презирай же его за то, что он полных закромов жаждет.
Но об ином-то он и не помышляет! Спасение души в грош не ставит…
— Это для них не первая забота, Балаж, а лишь вторая. Не терзайся этим! Не та вера истинная, что непрестанно изнутри сверлит человека, вроде сухотки, а та, что к деяниям побуждает. Наша вера — поводырь, дорогу к истине указывающий. Действовать стремись, брат, действовать и, ежели паства твоя этого хочет, не обуздывай ее. Не сдерживай. Мало господу молитвы возносить, чтобы корни сорнякам оборвал, надобно и самим истреблять злое семя. Эх, Балаж, мне бы свободу сейчас! Никогда бы никаким приспешникам сатаны не схватить меня больше!
Теперь это не был тот спокойный и уверенный в себе человек, какой встретил в тюрьме своей Балажа: Балинт говорил жарко, словно в бреду, метался взад-вперед в узкой темнице. Но вдруг цоник весь, будто от удара в спину, и бурно зарыдал. Балаж с содроганием глядел на него. Он не знал, что делать — и с ним и с собой.
— Может, еще все к добру обернется, Балинт, — неуклюже принялся он утешать. — Пути господни неисповедимы…
Балинт неожиданно перестал плакать, поднял голову и поглядел на него как безумный.
— О чем ты? Не жизнь свою я оплакиваю, а свободу, необходимую для мести. Мести, мести подлецам! Не молитвы! И ты тут не оставайся, иди круши этот мир, ибо он скверна, скверна, скверна, до самого дна своего скверна и убожество… Зови бедняков, подымай их! Против всякой скверны и убожества веди! Не только оружие веры вкладывай в руки их, ибо этого недостаточно…
Вдруг он прервал словесное разрушение мира и с подрагивающими ноздрями, словно конь, остановленный на скаку, прислушался.