Полину умилили аккуратные симпатичные латвийские городки, очаровал Либавский порт, куда они несколько раз ездили с Васей посмотреть на трепещущие морские флаги, и совершенно покорило само море, легкое, раздольное, синее, со щекочущей прохладной водой и удивительным привкусом соли. Тело будто бы заново расцветало после каждого купания, и, чтобы как-нибудь пережить зимнюю разлуку с морем, Полина всю эту последнюю предвоенную зиму шила себе купальные костюмы.
Тогда же у Васи появился кумир, летчик Женя Седов, молчаливый гигант, холостяк, обладатель собственного мотоцикла с коляской. Вася рассказывал, что Седов служил раньше испытателем на летном заводе, но — Вася сталкивал над столом кулаки — ушел в армейскую авиацию.
Седов стал бывать у них в комнатке, увешанной Васиными Почетными грамотами за стрельбу, пил чай, играл С Васей в шахматы, изредка позволял себе высказаться, когда Вася чересчур увлекался, расписывая боевые достоинства полуторабиплана «Чайка» или моноплана И-16:
— Дружище Вася, побереги пыл, потерпи. Иначе, боюсь, новая техника останется невоспетой, поскольку поэт ее выдохся гораздо раньше.
На мотоцикле Седова они стали ездить к морю, едва оно освободилось от прибрежного льда. Вася отпускал с Седовым и ее одну. Во время очередной поездки случилось неизбежное, и Седов попросил у нее руки. Полину огорчила эта противная мужская привычка сразу во все вносить ясность, и она ничего не ответила Седову. Тогда этот ненормальный сам исповедался Васе, Вася снял со стен все грамоты и ушел жить в казарму. С этого началась для Полины война.
Она сутки проплакала на кухне, слушая приближающийся фронт, а когда вечером двадцать четвертого июня уже начали подрагивать от разрывов стены, заглянул домой Вася, грязный, в порванной гимнастерке, без головного убора. Непривычно было, что слова у него падали по отдельности и тяжело, как булыжники:
— У моста ждет автомобиль: забери деньги, документы и ступай. Там будут и другие жены.
Потом он покачнулся, вытащил из карманов две туго стянутые бумажные пачки, отдал ей, сел на табуретку и заплакал:
— Гады!.. Ни одного самолета!.. И Женька погиб. Сбил двоих и погиб. Прямо в море упал. Прямо в машине…
Посидев мгновение, Вася вытер слезы и достал пистолет. Полина закричала, но Вася продолжал, как глухой:
— Забери все и ступай. Добирайся к маме. Расколотим гадов, осенью поговорим.
Полина продолжала кричать, закрыв рот ладонью, но Вася, не слыша ее, пересчитал патроны в обойме и ушел к аэродрому. Все-таки он был лучший стрелок полка.
Полина не сумела добраться ни до Васиной мамы в племхозе, ни до подшефного особняка в кружевных карнизах, ни до комнатки благостной своей тети, чаелюбивой и пахнущей дореволюционным нафталином.
В неведомой глухомани, на третьей по счету разбомбленной станции, давно отбившаяся от аэродромных грузовиков, устав от блужданий между Ригой, Псковом и Старой Руссой, с одной театральной сумочкой в руках, Полина попыталась попасть в литерный эшелон со срочным грузом на Москву и бросилась в ноги коменданту. Коренастый этот мужик, с диким вниманием вглядываясь в нее, стал подымать ее с колен, но, по мере того как он слушал Полинин лепет, сквозь каменную злость на его лице проступила брезгливость, и он оттолкнул ее, а Полина вцепилась обеими руками в его галифе, припала грудью к коленям, и коменданту удалось высвободиться лишь с помощью подбежавшего бойца железнодорожных иск.
— Отправь ее первым эвакуационным, Ивашкин, — сказал комендант, поправляя на поясе кобуру, — и пусть замолчит, или я ее расстреляю.
Полина никогда потом не вспомнила, что же такое она наговорила коменданту, но мысль о расстреле отрезвила ее, и она подчинилась этому белокурому красноносому Ивашкину, и легла на траву в станционном сквере головой на узелок какой-то бабки, и даже приняла ивашкинское не совсем служебное внимание, когда он, укладывая ее, предложил выпить водицы и дал на закуску кусок вяленой плотвы. Полина забылась в жаркой тени станционной сирени рядом с одинокой зениткой, но тут же проснулась оттого, что комендантский голос, чередуемый звоном рельса, кричал: «Тревога!»
Уже обрушивался из-под солнца рев самолетных моторов, и они с бабусей подняться не успели, как их обеих оглушило, бросило под жесткий частокол сирени и засыпало мусором. Через вечность над головой начала мерно хлестать воздух зенитка, гильзы толкались в ногах, потом их еще раз тряхнуло, и, когда они очнулись, солнце пекло спину, зенитка кривила к земле расщепленный ствол, и лежал, начищенными сапогами в сохнущей луже, любивший пожить Ивашкин, и необычайно кургуз был его железнодорожный китель…