Все это стало уже привычным и, как правило, не вызывало никаких эмоций, разве только минутную горечь, что вот ведь борьба ведется именно за Гживно, а между тем само Гживно еще так несознательно, ненадежно, сознательных и надежных здесь можно сосчитать по пальцам… Но тот же путь выглядит совершенно иначе, когда ты идешь в чудовищную пустоту, после суда над собой, с бунтом в душе, с обидой на товарищей: за что? В глаза назойливо лезет вся несправедливость, из-за которой ты рисковал, за которую хотел отомстить: все ханжество, и эти «ящерята», и сборы средств на негритят, и старый бордель рядом с новой часовней, кротовые «ковчеги» бездомных около роскошного магазина Корбаля — вся эта мерзость, которая судорожно цепляется за жизнь и тоже выезжает, должно быть, на каких-то «сумасшедших справках».
Больше всего его раздражал Корбаль, прибывший, очевидно, из города, из своего главного магазина на улице Святого Антония, чтобы проверить дела здесь и заодно подышать свежим воздухом. Выбрался на лоно! Он уселся на большом камне за магазином — пан Роман Корбаль, член магистрата, купец и деятель христианского купечества, — вознесшийся высоко над окрестной нищетой, которая его питала и поднимала все выше, в огромное богатство, состоящее из тысяч и тысяч шуршащих бумажек, нажитых на том, что тут он не довесил, там не домерил, всунул третий сорт вместо второго, поднял цену на штучный товар… А началось с жульничества со стройматериалами как раз на эту первую лавку, когда он обманул Щенсного с отцом шесть лет назад. Щенсный помнил — он был памятливый, не забывал!
Он хотел было напомнить об этом Корбалю сейчас, встретившись с ним впервые после нескольких лет, но тот сидел к нему спиной, беседуя через забор с Валеком в палисаднике.
Из дома, сидя за ужином, который ему собрала Веронка, он видел в окно обоих: Валека на сеннике, еще бледного после отравления, и толстого Корбаля над ним, по ту сторону заборчика. Их разговор был слышен. Говорили о выборах в магистрат — о том, что коммунисты все-таки победили!
«Пророк паршивый!» — буркнул про себя Щенсный в адрес Корбаля. Продался Бебе[28]
за концессию на Фальбанке, а Валека ничто на свете не интересует, кроме цехового мастера Мусса. Весь обеденный перерыв он в конторе пишет за Мусса бумаги, вечером в его садике рыхлит и поливает. Когда инженер Осташевский входит в машинное отделение и свистом подзывает к себе, механик Томчевский делает вид, что не слышит. А Валек бежит к инженеру и к Муссу. «Муссирует», — говорит язвительно товарищ Томчевский.Щенсному вконец опротивели и брат, и дом. Особенно в последнюю неделю, с тех пор как Валек вернулся из рекрутского присутствия зачисленным в инвалиды… То ли он накурился чаю, то ли нарочно газа наглотался в котельной, черт его знает, во всяком случае, от военной службы он увильнул, был признан негодным. В этом не было бы ничего плохого, если бы не его изворотливость, и здесь он опять торжествовал над Щенсным, ибо Щенсный служил, а Валек нет; он не позволил отнять у себя двадцать месяцев жизни. И еще эта бесконечная суета вокруг его персоны! Весь дом поднят на ноги, как же! Валек отравился ради семьи, кормилец, надо его спасать, вот ему и горячее молочко, и свежие булочки, и сенник в палисаднике — пусть загорает после работы, повернув к солнцу нежный профиль своего ангельски чистого лица, искаженного гримасой какого-то порочного знания. Херувим бордельный.
Щенсный вышел во двор. Взял удочку и, связывая порванную леску, вспомнил Леона, его попреки: «Баррикады ему подавайте — а нет, так он пойдет рыбу ловить!». Отец поливал свои цветочки в палисаднике, маленьком, длиною с плевок — десять на десять метров. Он ухаживал за ними жадно, как вор, и впрямь огородничал по-воровски: все овощи отдавал в дом, но цветы продавал украдкой, собирая деньги себе на могилу. На могилу как у Бабуры: свою собственную еще при жизни, со скамеечкой, где можно посидеть, поразмышлять о себе, покойно, по-кладбищенски, с известной гордостью, что все же у тебя есть где приклонить голову… Таков уж был этот старенький отец, простоватый, с совсем увядшими, побелевшими висками, нерасторопный во всем и жадный на землю до гробовой доски.
— Может быть, ты все же поздороваешься, — заговорил внезапно Корбаль. — Что это ты стоишь как пень, расстроен, что ли, чем-нибудь?
Он по-прежнему говорил Щенсному «ты», как мальчишке. Щенсный, откусывая запутавшуюся у крючка леску, ответил сквозь зубы:
— Не каждому живется без забот.
— А почему? Ты когда-нибудь задумывался, почему у одного есть все, а у другого ничего?
Людей, стоявших поодаль, это, должно быть, заинтересовало, некоторые подошли поближе и, задрав головы, смотрели на Корбаля, сидевшего на валуне: в самом деле, почему у одного есть все?.. Ожидая разгадки, они тупо глазели на Корбалевы носки и кальсоны, видневшиеся из-под подвернутой штанины: голубые шелковые носки в полоску и кальсоны нежные, как пена. Корбаль был богачом, барином даже с исподу, а ведь когда-то — все помнят! — тоже, как они, жил здесь в яме.