— Все есть у того, кто о ближнем думает. Не о себе, а о ближнем: что ему нужно? С любовью, милый мой: можно ли ему чем угодить и за сколько?
— Как-то по-свински эта ваша любовь к ближнему выглядит. Худая, черт возьми, и высохшая, как говяжья туша по весне!
— Спокойно-спокойно, — успокаивал его сверху Корбаль, покачивая зеленым термосом, стоявшим рядом. — Зачем сразу «по-свински»? Мне повезло в жизни, не скрою, а что тебе плохо, что ты до сих пор простой строгаль, не более, и порядком, я слышал, намучился в ночлежке у альбертинов, так кто тут виноват? Погоди, не злись! Мы разговариваем мирно. Мне тебя жаль, честное слово: приходи в контору, может, я тебя пристрою по торговой части или на мельнице, которую мы открываем с вашим свояком…
— Спасибо, обойдусь.
— Ну, как знаешь. Дал бы я тебе ход, глядишь научился бы смотреть правильно на вещи.
— Смотреть?
— Возьми вот Гживно, все Гживно, как есть. Всю свалку с навозной жижей посередке. Срам, да и только. Во сколько же это можно оценить?
— Так вы и срамом торгуете?
— Само собой. У меня разнотоварная лавка, — ответил Корбаль и как следует хлебнул из термоса. Тыльной стороной ладони он вытер мясистые губы, вытаращенные глаза заволоклись пьяным туманом. — Уметь надо. Ты вот смотришь на деньги и не видишь, а я все прикидываю, сколько они, жулики патентованные, мне заплатят за этот пейзаж?
У Корбаля прибавилось тела и солидности, от него за версту несло богатством, но он по-прежнему скреб растопыренной лапой волосатую грудь, чесался и разглагольствовал; и всегда, и пьяный, и трезвый, в каждом с завистью усматривал ловкого жулика.
— Ну а ты, к примеру. Во сколько ты себя ценишь? Если бы я захотел прокатиться на тебе, сколько бы ты взял?
— Это как понять? — глухо спросил Щенсный.
— Обыкновенно. Желание такое имею. Хочу, чтобы ты меня пронес кругом. Вокруг Гживна. Туда и обратно. Пятьдесят злотых, согласен?
Щенсный прислонил удочку к стене дома, подошел к валуну. Народ кругом тоже придвинулся ближе.
— Полсотни — это сумма… Но вы чертовски жирны, пан Корбаль. В вас килограммов сто, не меньше.
— Девяносто шесть. Злотый за килограмм, для круглого счета — сотня. Понесешь за сотню?
Он полез в карман за бумажником.
Валек стоял у заборчика с цинично-презрительной ухмылкой, ничего не соображая, но отец побледнел. Он видел Щенсного: глаза сузились, как у рыси, уголок верхней губы чуть-чуть приподнялся. Ох, в недобрый час пристал Корбаль к Щенсному, в недобрый час…
— Опомнись, сын!
— Уйди, отец… Значит, как вы сказали? Понести за сотню?
Но Корбаль уже спохватился, вмиг отрезвев, прятал бумажник.
— А не мало ли это, пан Корбаль! Мы вас несли столько лет, занесли высоко, в каменный дом на улице Святого Антония… Вам не пришло в голову, что вы мне, может быть, надоели, что я могу вас сбросить куда угодно, в озеро, например…
Он говорил спокойно, будто рассуждал вслух. Корбаль, не спуская с него глаз, медленно сползал с валуна, вдруг Щенсный гаркнул:
— А ну, пошел вон отсюда, ты…
И так выругался, что Корбаль присел.
— Да ты что, — бормотал он, — я же член магистрата…
Щенсный наклонился, схватил ком глины, скатал в руке шар.
— Мотай отсюда по-собачьи — желание такое имею! Плачу вперед, гав-гав, мать твою так…
— Попробуй, — пятясь, угрожал Корбаль, — в тюрьму пойдешь за это, жулик этакий!
Щенсный топнул ногой, замахнулся, и Корбаль отскочил, побежал к магазину, потешно тряся задом, действительно по-собачьи!
— Эге-ге, — гоготало Гживно, — куда же вы, барин!
— К чему такая спешка, пан Ромик!
— Где ваш домик, пан Ромик!
Кто-то похлопал Щенсного по плечу. Квапиш крикнул:
— Никакой тюрьмы не бойся, член магистрата про свой позор никому рассказывать не станет.
Томчевский возразил:
— Да, но будет мстить при случае!
— Отвяжитесь вы — тут вам не театр…
Толпа молча расступилась. Гживно видело разных бесноватых и знало, перед кем надо вовремя уйти с дороги. Такой с виду тихий — опаснее всего!
Щенсный, идя за удочкой, впервые за весь этот сумасшедший день почувствовал наконец облегчение, будто сбросил в озеро громадную тяжесть. Осталась пустота и неотвязная, жгучая мысль, что он вне партии. И может делать все, что ему вздумается, ему все дозволено. Как Юстке Приступе, которая была в психиатричке…
На улице Костюшко, за фабрикой Грундлянда, Щенсный встретил Сташека. Тот как раз спешил к нему:
— Нас еще не исключили, наверное, пойдут к Олейничаку, в аккурат, передадут вопрос на его усмотрение. Олейничак рассудит. Так всегда бывает… Идем к нему, он живет на Венецкой, дом шестнадцать.
Но Щенсный ударился в амбицию. Он не пойдет объясняться, ни тем более просить за себя. Он рисковал собою, и этого достаточно, а раз им не понятно, то ничего не поделаешь.
Рыхлик в конце концов рассердился.
— Ну и чертяка. Обиделся! Не думаешь ли ты, что партия должна у тебя прощения просить: не сердитесь, товарищ Горе, идите сюда, это больше не повторится, товарищ Горе!
Увидев, что Щенсный молчит, он решил:
— Ну ладно, тогда я один пойду. Только скажи, где тебя искать, может быть, пошлют за тобой.
— На Зеленой дамбе.