Они расстались, Щенсный даже не рассказал, как он отделал Корбаля.
Дорога шла вдоль Вислы, по Торунской улице, мимо больших корпусов завода Бома и первой бумажной фабрики Штейнхагена. Дома за ними были поначалу большие, каменные, опрятные, потом меньше, уже деревянные, разделенные садами в бело-розовой дымке цветения. Городская улица постепенно переходила в деревенскую, с овинами и соломенными крышами, потом и это кончилось — голое шоссе выскользнуло из города, оставляя в стороне огородные участки и реку, направляясь на Торунь — Хелмно — Гданьск.
В этом месте река, огибая Шпетальскую гору, всем своим течением обрушивалась на подмытый илистый берег. Поэтому здесь густо ставили дамбы, обкладывая верх камнем, и самой длинной была та, на которой остановился Щенсный, — вся заросшая ивняком и у основания тоже зеленая, покрытая густым ольховым кустарником.
Край неба с фиолетовыми подтеками вспыхивал еще на западе запоздалыми лучами света, но деревья над Вислой, коса вдали, бакен, торчащий рядом с ней, — все окуталось мягким сумраком, волокнистым, как облако, полосами свисающее с низкого свода. Черная вода у дамбы тяжело, смолисто кипела. Еле видимый поплавок кружился, подпрыгивая на волне, а под ним, на два метра ниже, не могла сорваться с крючка маленькая плотва, надетая хребтом на железо.
Щенсный тупо смотрел на воронкообразные всасывающие водовороты, такие же, должно быть, как те, что вихрились за кормой, когда Мартин Иден спускался по трапу в пучину. «Поняв все, он перестал понимать», — страшные, бросающие в дрожь слова. Щенсному пришло в голову, что и он в тупике, как Мартин. Он так же искал, боролся, блуждал, и вот — только выкарабкался наконец на прямую дорогу, как снова попал в омут.
Потом он все время думал об этом. Пошел к забытой в ольшанике куче фашин, которую разбирали понемногу все ночующие на дамбе. Ломал ногой фашины на короткие куски, потом сложил их, развел костер, а в душе все ныло и ныло: значит, без разрешения партии нельзя даже жизнь отдать за ее дело? Ничегошеньки нельзя самому, по своей воле? А если партия, эти там, наверху, не понимают тебя и вообще им на тебя наплевать, тогда что?
Проплыл бакенщик, оставив красный огонек на буйке. Скрип весел в деревянных уключинах замирал внизу реки. Снова было пустынно, одиноко. Плескалась рыба, выныривая перед сном, чтобы глотнуть воздуха, пахнувшего илом и чуточку также жженым ячменным кофе, потому что ветер дул со стороны Влоцлавека, от Бома.
Ему хотелось побыть одному. И вот он один. Но боль от этого не унималась, на душе не становилось легче.
Достав последний номер «Красного знамени», Щенсный придвинулся поближе к костру.
Читал он все подряд — о генеральной забастовке в Лодзи, о волне террора в Западной Белоруссии и Украине, где польская буржуазия продолжает мстить за смерть Голувки, о лихорадочной деятельности интервентов… «Мы не желаем быть только наблюдателями», — заявляет крупным капиталистическим державам полковник Медзинский (из «Газеты польской»). Польский фашизм желает быть равноправным игроком. Он, хотя и маленький, тоже хотел бы урвать для себя какую-нибудь колонию!
«Увы, пан полковник забыл, — подумалось Щенсному, — что фашизм не бакалейная лавка, а картель, который заглатывает мелкие предприятия. Как было, например, с «Линзой»?»
Он вспомнил судьбу этой маленькой старой фабрики, «Центробумагу», господ из картеля, которые заправляют рынком, сидя в своей шикарной конторе над кондитерской «Земянская», на Кредитной.
В конторе на Кредитной — если внимательно всмотреться — можно увидеть, как в фокусе, весь капиталистический строй, весь ненавистный, невыносимый мир. Стоит жить хотя бы ради того, чтобы его уничтожить, до конца раствориться в партии, в ее борьбе… Партия! Черт знает что, ты даже не знал, где она начинается и где кончается, делал свое дело, не задумываясь, с каких пор ты, собственно, в партии. Только теперь, когда тебя хотят исключить, ты понял, что ты в партии. И что жить без нее не можешь. Оказывается, партия — это все, что у тебя есть в жизни. Весь ее смысл и движущая сила. Если их отнимут — что останется? Одна лишь пустота беспредельная, темный океан Мартина, пугающий плеск вечных волн и назойливая, прыгающая, как поплавок, мысль: «Поняв все, он перестал понимать…»
У основания дамбы забулькала вода. Заскрежетала цепь. Причалила лодка, кто-то вышел на берег.
Щенсный кинул в костер связку фашин. Мрак сомкнулся над ним и через секунду взмыл вверх, убегая от разъяренных, прыгающих языков; пламени.
— Разрешите? Холодновато, а мне надо здесь пробыть до утра.
— Пожалуйста, места хватит.
Гость присел на корточки по ту сторону костра. Пожилой, невысокий, худощавый.
— Я закинул сеть, — объяснил он молодым, звонким голосом, протягивая руки к огню. — На угря. Может, попадется.
— Может быть. Вы здесь рыбачите? Это ваш участок?