Но по-настоящему расстроила Щенсного статья «Пакт Рериха — и акт одинокого отчаяния». Он начал читать, потому что никогда не слышал о Рерихе. Оказалось, что это художник из России, стал пророком в Америке, а вернее в Индии, потому что, отказавшись от учеников, славы, состояния, он поселился в Гималаях и шлет оттуда письма своим друзьям. Мир, мол, на пороге гибели, спасти его может только искусство, большое искусство, воспитание масс в духе понимания истины и красоты; надвигается война, какой свет не видал, — нужно, пока не поздно, спасать культуру и ее сокровища!
Под влиянием этих писем в Японии был заключен пакт имени Рериха о неприкосновенности «Флага культуры». Флаг этот — белое полотнище, а на нем круг (символ вечности) и три точки. Все музеи, библиотеки, памятники старины, университеты и другие объекты культуры, над которыми будет развеваться этот флаг, должны оставаться неприкосновенными во время военных действий.
Это был «пакт». Но где же «акт одинокого отчаяния»?
Оказывается, Европа не присоединилась к «пакту» и вообще всю затею обошла молчанием. Но о ней узнал бедный художник в Варшаве и так проникся идеей Рериха, что одолжил пятьсот злотых — не для того, чтобы спасать своих больных туберкулезом жену и дочь, но чтобы проповедовать истину. Он ходил по Варшаве, распространяя листовку собственного сочинения и изготовления: «Опомнитесь, люди, к чему приведет все это?»
На Сенаторской улице его повстречал журналист и под свежим впечатлением накропал длиннющую статью о силе одинокого отчаяния, о варварстве нашего времени, о забытом человеческом сердце, которое ведь не только всасывающе-нагнетательный насос мощностью в сто тысяч килограммометров в сутки… — все очень пацифистски и гуманистично. На одну путаницу наложилась другая путаница, и в конце концов совсем уж ничего нельзя было понять.
Щенсный взглянул на подпись: быть не может! Он снова посмотрел на «флаг культуры», на имя и фамилию внизу, не веря своим глазам, потому что это были имя и фамилия Юрека из Симбирска.
Он мог всего ожидать, но чтобы тот Юрек, поклонник Маркса и Спинозы, тот его первый друг, учитель, агитатор, очутился спустя пятнадцать лет в трясине интеллектуальных вывертов, в тупике прекраснодушного идеализма, в кружке с тремя точками?!
Весь мир в огне, кругом пожар и война, Испания и коричневый рейх, в Польше — Береза[44]
, новая конституция, новый, доморощенный фашизм. Он, Щенсный, запирается с полуторатысячным отрядом безработных на баррикадах Крулевецкой улицы, а ты, камень, по своей воле с одиноким отчаянием летящий над классовой борьбой, над прозаической партийностью, — Юрек, Юрек, куда ты упал?!Ведь когда-то, в мальчишеские годы, все было наоборот. Он, Щенсный, кричал: «Нету в Польше коммунистов, а если есть, то я их в клочья разорву!» А Юрек, сторонник коммунистической идеологии, умный и начитанный, успокаивал его, поучал, агитировал.
«Как же получилось, — недоумевал Щенсный, — что в итоге я пришел к коммунизму, а Юрек отошел?»
Он смотрел на заголовок статьи, на круг вечности с подписью Юрека и, сжимая голову руками, повторял: «Должно быть я, как рабочий, не мог иначе. А он — другое дело. Он мог…»
— Вы что, оглохли там, что ли?
Щенсный поднял голову: в окно заглядывал один из бригадиров.
— Сколько раз надо спрашивать: вы с Гживна или нет?
— А что за срочность такая?
— Да ходит тут мужик какой-то и разыскивает Щенсного с Гживна. Фамилию не называет, только имя и внешность — вроде совпадают.
— Ладно. Сейчас приду.
На улице, в нескольких шагах от сарая, его поджидал Жебро.
Старик заткнул кнут за голенище, вытер усы, расцеловал его троекратно, размашисто:
— Ну и ну, сколько ж я за тобой набегался.
Дома, на Гживне, он никого не застал; соседи посоветовали идти на Крулевецкую, а здесь — суета, толчея, вавилонское столпотворение, никто не знает…
— Почему вы не назвали фамилию?
— Ишь ты! А может, твоя фамилия запрещенная, я откуда знаю? Береженого, знаешь, бог бережет… К тому же я не один, у меня подвода с хлебом.
— На рынок?
— Очумел ты, что ли?! Для вас напекли!
И Жебро рассказал, как было.
— Мормуль из города вернулся, говорит, вы тут заперлись. «И чего они, дураки, добьются! С голоду только подохнут, с женами и дитями. И Щенсный с ними, из всех дураков дурак, ведь он бы мог у меня как сыр в масле кататься…» Эх, братец, думаем, как же так, Щенсный? Это ж позор для нас будет, если мы его теперь оставим. Помним ведь, не забыли! И договорились, батраки у себя, жекутские у себя, муки дали, кто сколько мог, а Шиманская пекла, чтобы получилось аккуратно, буханка в буханку. Ну и как тебе теперь передать? К вам сюда, я гляжу, и не проедешь.
— Не беспокойся, проедешь, — заверил его Щенсный и подозвал Игнася. — Проводи его на рынок, где телеги стоят у нашей стены.