— Эх ты, щенок! Для твоего же блага стараюсь. Хочу выбить из тебя всю эту лирику, чтобы ты не думал, будто что-то изменится, будто существуют равенство, справедливость… Ничего никогда не изменится: еврей так и будет евреем, поляк поляком, бедняк останется со своей бедностью, богатей с богатством, а ты подохнешь на работе! Или без работы — так тоже бывает… Кто тебя оценит, кто поможет? Разве только вор Сосновский. Да-да, я говорю прямо, не стесняюсь. Потому что еще не известно, кто хуже вор: Штейнхаген или Сосновский?
Он бросил окурок, вытер рот и заговорил уже по-деловому:
— Мы когда-нибудь еще потолкуем об этом. Сейчас некогда. У меня вот какое дело. Мне привезли и тут недалеко закопали металлический лом. Килограммов двести. Ночью, чтобы никто не видел, выкопаешь и перетащишь к Виткевичу. Получишь по десять грошей с килограмма.
— А почему Виткевич сам не перетащит?
— Не твое дело. Ты мне понравился, вот и все. Может, Виткевичу совсем не надо знать, где это спрятано? Это тебя не касается. Тебе дают работу, груз перетащить, плата с килограмма. Разве ты боишься…
— Я не боюсь, но не хочу.
— Эх, парень, нельзя отказывать, когда Сосновский просит. Разузнай у людей, тебе всякий скажет: нельзя! Нельзя с Сосновским задираться. Лучше по-хорошему.
В голосе его снова прозвучала издевка, и такая в нем была уверенность в себе, что Щенсный сжал кулаки. Он ненавидел того, на валуне, и вместе с тем чувствовал, что не может перед ним устоять — прямо колдовство какое-то: человек, который никого не боится, про которого в тюрьмах слагают песни.
— Ночью не пойду, — сказал Щенсный, пытаясь сохранить остатки независимости. — Днем перевезу на тачке. Присыплю сверху землей или глиной, будто везу материал для постройки дома.
— Можно и так. Значит, слушай: в роще, прямо за стрельбищем, на тропинке межевой столб, а за ним сосна с зарубкой. Отсчитаешь от нее шесть шагов вправо и рой. Сначала иди туда с толстой проволокой и прощупай сквозь песок. Когда найдешь, отметь место камнем или еще чем-нибудь… Там лежат трубы. Короткие, но тяжелые, потому что из свинца. Потом, когда свезешь их к Виткевичу, можешь мне еще свинца накопать на валу. В обед, когда там никого не будет, прошмыгни по канаве к валу — никто не заметит. За пулеметными мишенями только ковырнешь лопаткой — пули посыплются, как горох. Они там лежат неглубоко, с полметра, их там много. Захочешь, можешь их переплавить на свинец. Бесхозный свинец, никому не нужный, а для меня еще лучше, чем из труб. Я заплачу тебе за него по пятнадцать грошей. Ну как? Договорились… Я уезжаю, меня не будет несколько недель, но ты свое дело сделай. Вернусь — рассчитаемся. И смотри у меня — никогда никому ни гу-гу… Что бы ни случилось — ты ничего не знаешь. С Сосновским не знаком… Вот вроде все пока.
Он встал, потянулся зевая и начал спускаться с холма, но, пройдя несколько шагов, не удержался и съязвил:
— А что касается ордена, то маршал тебе шиш даст, а я вот могу. У меня с войны и орден есть, и медаль… Проявишь храбрость — приколю тебе такую бляху.
Щенсный остался один. Он сидел у «ковчега», прислонившись к земляной стене, и смотрел прямо перед собой.
Постепенно затихали звуки Козлова. Но лишь когда потускнели звезды и все вокруг стало грязно-серым, расплывчатым, зыбким, лишь тогда все ямы, будки, домики — вся котловина погрузилась в сон. Тишина была такая, словно во всем мире нет и никогда больше не будет никаких звуков, разве только в ухе зазвенит.
Тишину эту взорвал плывущий по шоссе со стороны города пропитый голос Корбаля.
Он возвращался со свадьбы, горланя песню:
— Не для пса колба-а-аса, не для кошки те-е-есто, не для те-е-ебя, Ко-о-орбаль, с приданым неве-е-еста!
Пританцовывая, размахивая руками, Корбаль шел прямо на избу Козловского, но вдруг, почувствовав под ногами обрыв, остановился и заорал: «Не пойду!» — и замахнулся на кого-то, будто прогоняя прочь.
— Изв… изв… — кричал он сердито. — Извозчик!
И тут же, должно быть ощутив себя на извозчике, удобно уселся на землю и съехал вниз, радостно напевая:
— Едет, едет па-а-а-ан!
Съехав, подняться он уже не смог. Задрал кверху ногу, еще раз повторил: — Па-а-ан! — и остался лежать неподвижно, навзничь, носом кверху.
К нему подбежала маленькая собачонка, обнюхала с головы до пяток, но тут Корбаль всхрапнул так оглушительно, что свист получился громче паровозного гудка. Собачка, тявкнув, отскочила, а Корбаль храпел и свистел, оповещая всю округу, что напился до чертиков, как барин, как настоящий пан, и никакой жулик ему теперь не страшен!
Щенсный сидел с раскрытыми глазами и все это видел.
Над Лягушачьей лужей и Гживном туман почти совсем рассеялся. Ветер снес его к росистому лесу, раскидал между деревьями. Обе водные глади отливали сначала багрянцем, затем медью, а потом стали такими, как при свете дня: слева вонючая лужа, справа — озерцо.