Наконец Щенсный заметил, что у брата что-то в душе шевельнулось. Значит, есть вещи, о которых он способен говорить с увлечением, теряя свое обычное равнодушие и надменность. Сказал «колоссально!», и его бледное лицо чуть порозовело — парень влюблен в автоматы.
— Пойду туда помощником машиниста, а потом…
Он не договорил. Захлопнул перед самым носом дверь в цех, о котором втихую мечтал.
— Потому что в варочном цехе теряешь здоровье. Газ душит, — пояснил Валек снова усталым, равнодушным тоном. — Домой прихожу отравленный, даже есть неохота, никакого вкуса не чувствую.
Отец торопливо вмешался:
— А ведь все делаем. Не жалеем. Что только полезно при этих газах, яблоки или сливочное масло — все покупаем. Когда бывают дешевые лимоны, то Веронка ему иной раз и лимон купит.
— Тогда, может, овчинка выделки не стоит. Сколько ты получаешь?
— Девять с половиной злотых.
— Неплохо. На два злотых больше, чем отец.
— Что ты, намного больше. Не то время, сын. Мне теперь дай бог шесть злотых принести. Уменьшили нам сдельную плату.
— Сильно?
— Сильно. Злотый шестьдесят осталось за метр.
Щенсный присвистнул.
— Помню, боролись за два пятьдесят, вы согласились на два двадцать, а потом вам и это урезали. Шестьдесят грошей с двух двадцати, это сколько будет? Около тридцати процентов, чуть поменьше… Недурно вас Пандера обштопал!
— Не Пандера, — поправил Валек, — а древесная война с Германией.
Щенсный не понял, причем тут древесная война, какое она имеет отношение к тому, что Пандера притесняет строгалей. Валек спокойно и, как всегда, авторитетно объяснил:
— В двадцать седьмом году древесина стоила сорок злотых кубометр. Наши леса дают около трех миллионов кубометров в год, из этого всего один миллион использует наша промышленность, остальное идет на экспорт, главным образом в Германию. Когда Германия перестала покупать, цена древесины упала до двадцати злотых. А теперь считай: в твое время при цене сорок злотых строгали получали два двадцать с кубометра, то есть обработка древесины, ее подготовка к производству целлюлозы стоила примерно пять процентов. А после твоего отъезда, после двадцать восьмого года стоимость обработки превысила десять процентов стоимости сырья. Да, брат. Десять процентов. С этим надо было что-то делать. Сначала снизили ставки, а потом стали вообще сокращать обработку на фабрике, потому что она невыгодна. Казенные леса за один злотый доплаты поставляют теперь очищенные кокоры. Ты говоришь, что два двадцать — эксплуатация. Но мужик делает то же самое на месте за один злотый! Поэтому идут сокращения, уже уволили четыре артели строгалей. Пандера тут ничем помочь не может, таково положение, он должен спасать предприятие.
— За чей счет? Отцу урезали, а Пандера себе каменные хоромы строит!
— Ты на его месте делал бы то же самое. Он честно трудится, работает наверняка больше многих из нас, а поскольку ему платят пять тысяч злотых, то что ему делать с деньгами? Он копит и строит. Ничего не попишешь, тут нет места для жалости, все определяет рынок, конкуренция. Не будь Пандеры, «Целлюлозу» давно бы пришлось закрыть, и тысяча с лишним человек остались бы без работы. Надо признать, он первоклассный организатор и вполне порядочный человек.
— Хороший человек, — поддакнул отец. — Доступный. Со мной всегда поздоровается, спросит, как дела, и вообще.
— По убеждениям он даже социалист, — добавил Валек.
Щенсный собрался было объяснить, куда ему хочется послать таких социалистов и что он думает о Валеке, но решил отложить этот разговор на потом. Незачем ссориться с братом при всех, сразу по приезде.
— Да ну, Пандера или другая холера — нам все равно… Плесни, отец, напоследок, перед сном.
Старик потянулся к бутылке. Наливая, пролил на клеенку: рука у него дрожала.
— А ты еще, отец, показываешь фокус со спичками? Расщепляешь надвое?
— Ну нет, сынок, в мои-то годы… Не тот глаз, не та рука.
Он смущенно смотрел на эту руку, которая после полувековой службы изменила теслу. Старая, застоявшаяся кровь раздула вены, ревматизм скрутил кости, кожа высохла, стала дряблой — ни силы, ни чутья прежнего в такой руке…
— А знаешь, отец, за что мы теперь выпили? За покой этой руки!
— Бог с тобой, сын! Я ж еще живу.
— Да живи хоть до ста лет, но с работой все. Завтра ты идешь на работу в последний раз.
— Как же так? Валек, что ли, нас всех кормить будет?
— Нет. Ничего не изменится. Я пойду работать на твое место «секирой».
Этого от него не ждали. Стали отговаривать. Отец робко, Кахна с жаром — ведь он учился столярному делу и должен стать мастером, — а Валек по-деловому, с перспективой, мол, профессия строгаля отживает свой век, надо искать что-нибудь понадежнее. И вообще, Щенсному уже не пристало браться за эту самую худшую работу.
— А отцу пристало? Он достаточно намахался за свою жизнь. И вообще не о чем больше говорить. Я сказал: завтра отец идет на работу в последний раз.
Валек с Кахной переглянулись: это был тот же Щенсный, который в детстве вертел ими, как хотел, с которым лучше не спорить.