— Вот и говори с ним! Подавай ему баррикады, не то пойдет рыбу ловить!
— А ты ему объясни, что у вас на эти баррикады еще нет разрешения от старосты…
Началась пикировка. Поддеть друг друга они умели, вместе ведь выросли на одном дворе, каждый знал другого как облупленного.
Щенсный поднялся.
— Я думал, вы поможете.
Слова были обращены к Рыхлику. Тот надул пухлые, как у младенца, губы.
— Торопитесь вот, а куда — сами толком не знаете. Только бы бороться, только бы идти напролом. Безо всякого понимания… Вы ничего не читали по этим вопросам, чтобы не сомневаться в этой правде.
— Эта правда пришла ко мне не из умных книг. Я довольно ее хлебнул в жизни. Но вам кажется, что это у меня минутное настроение или что меня просто подослали. Остается попросить у вас прощения за беспокойство и поискать кого-нибудь еще.
Рыхлик уставился на него своими круглыми серыми глазами:
— И почему вы именно ко мне с этим пришли? Что я знаю, что могу? — заговорил он торопливо, а когда торопился, то чуть шепелявил. — Да, Марусика я знал, он боролся и теперь сидит. Крестьяне в Леском уезде боролись — вы слышали? — часть перестреляли, остальных посадили. Триста мужиков… Но я? Что я могу, работая печником! Собираю деньги, вот и все. Вы можете тоже собирать на заключенных, на адвокатов, на сирот, в аккурат будете бороться. Приходите завтра в обед в котельную, может, я раздобуду для вас книжечку с квитанциями.
Книжечка была величиной со спичечный коробок, но потоньше, в ней было пятьдесят квитанций на голубой папиросной бумаге. На каждой квитанции была обозначена сумма: «1 злотый». Ничего больше, все и так знали, что деньги на борьбу.
На обложке книжечки Щенсный записал: 12/X 1932. Корешки надо было вернуть Леону вместе с деньгами. Он хотел знать, за сколько времени соберет всю сумму, и записал для памяти дату, которая потом осталась с ним навсегда.
— Смотрите, — сказал Рыхлик в котельной, — собирать нужно среди своих, к первому попавшемуся не обращайтесь.
Щенсный начал с брата. Но тот заявил, что на «Красную помощь» не даст. У него другие взгляды, и он не намерен изображать сочувствующего. Даже отец возмутился:
— Но ведь это для сирот, для тех, кто за решеткой!
— Меня на жалостливые словечки не поймаешь, — ответил Валек, продолжая возиться со своим самодельным радиоприемником.
Он не попадется на эту удочку и Щенсному не советует. С кем они хотят бороться? С армией, с полицией, со всем могуществом капитала? Ерунда!
Щенсный хотел спасти брата и поэтому по возможности спокойно попытался объяснить ему, что так нельзя. Нельзя уклоняться от борьбы и думать только о себе. А когда это не подействовало, он превозмог себя и рассказал ему про свою жизнь, про все свои мытарства — пусть знает, как бьют лежачего, как подло издеваются над человеком.
Отец был потрясен этой исповедью.
— Сынок, — говорил он, — неужели ты не мог вернуться ко мне?!
Но Валек, узнав правду, услышав, что Щенсный в Варшаве ничего не добился, не получил даже свидетельства подмастерья и вернулся домой, потерпев полное крушение, был вроде бы даже доволен. Он никогда не сомневался в своем превосходстве, а брата считал недотепой.
— Мне непонятна эта твоя ненависть, эти претензии. Никто тебя не заставлял так маяться без толку и всюду лезть на рожон.
— У тебя зато, я вижу, хребет мягкий!
Слово за слово — рассорились вдрызг. Валек обозвал Щенсного идиотом, Щенсный Валека — подонком, и больше говорить им стало не о чем.
Так это началось: брат не дал, а Гавликовский дал.
Гавликовский был сортировщиком в их артели и жил у них на чердаке. Когда Щенсный сказал, в чем дело, он без слова достал деньги. Заключенным он сочувствовал, потому что сам сидел когда-то, как беспаспортный бродяга, может быть, поэтому и своих птиц не держал в клетках.
На чердаке в ящиках с землей росли у него сосенки и березки. С ветки на ветку свободно порхали чижи, снегири, завирушки и другие щебетуньи, из-за которых Гавликовский много выстрадал. Из-за них Корбаль велел ему съехать с квартиры. Вдова Циховича тоже его в конце концов прогнала, хотя как будто жилось им вместе совсем неплохо. И лишь незадолго до возвращения Щенсного он удобно устроился у них. Старый «посветник», как его называл отец. Бывший дружок Корбаля, человек молчаливый, невзрачный. Птиц он любил чрезвычайно, а людей — не очень.
В тот день он был ужасно взволнован, потому что один из его скворцов, по прозвищу Славой, почти насмерть заклевал зяблика. Гавликовский держал бедняжку в руках, сложив ладони гнездышком, и согревал его своим дыханием, шагая взад и вперед по комнате.
Щенсный воспользовался удобным предлогом и сказал, что Гавликовский правильно дал такому разбойнику имя Славой[23]
. Вот у него как раз о Славое статья в газете, не хочет ли Гавликовский послушать?