Прошел месяц, и ничего нового не произошло. Только вот в Германии Гитлер перестал быть неизвестно кем, вышел в канцлеры, и рабочие Влоцлавека начали к нему внимательнее присматриваться. Да на «Целлюлозе» случилась авария: восьмой котел, закипев, дал течь. Мастер, человек со слабыми легкими, наглотавшись газа, потерял сознание. К счастью, подоспел Валек. Перекрыл пар и заклинил отверстие. Потом два дня дома провалялся в постели, отравился. Но Пандера его заметил. Валека перевели в помощники машиниста. Наконец-то он работал с автоматами.
Семья в общем жила неплохо. Лучше многих других, потому что двое зарабатывали. Но чувствовалась какая-то разобщенность. Щенсный с Валеком тянули в разные стороны, не понимали и не уважали друг друга. Кахна, с тех пор как поступила на курсы, оторвалась от дома. Отец ждал весны, чтобы посадить огород. А Веронка… Что же, на ее долю выпали заботы о питании, одежде, стирке для всех, а по воскресеньям — костел и ксендз, как звездочка на небе.
Щенсный и тот забыл, что у Веронки могла бы быть своя жизнь. Иногда, правда, мелькало в голове: «Пропадает девка, замуж бы ее». Но как тут выдашь замуж такую дикарку, которая чурается мужчин?
Она ни с кем не хотела знаться, кроме двух-трех соседок, всегда была одна, разве что Гавликовский спустится вечером с чердака на кухню и, усевшись в углу, смотрит, как Веронка стирает или считает на спичках. Оба были немногословны, говорили лишь по необходимости; их вполне устраивало молчание.
В то время, к весне поближе, вспыхнул пожар. Горело не в порту и не в Нижнем Шпетале за Вислой, горело за границей, но искры долетали до Влоцлавека.
Город забурлил. Все понимали, что зарево это опасно — в Берлине подожгли рейхстаг!
Жадно ловили сообщения в газетах, по радио: кто поджег?
В столовой строгали каждый день окружали Щенсного — пусть почитает, почему арестовали болгарских коммунистов? Неужели это их рук дело? Провокация!
Насчет этого не было двух мнений. Рабочие из ППС, из хадецких профсоюзов выступали теперь в защиту коммунистов. Да, мол, они иногда устраивают поджоги, но не так по-дурацки, не при помощи пакли с керосином!
Горело все достояние немецкого рабочего класса, все права и все завоевания, фашизм исполнял у костра свою военную пляску — стыдно было смотреть.
Этот стыд, этот гнев объединяли их — Щенсный ощущал это в разговорах с Леоном и другими честными пепеэсовцами. Но тем сильнее разгорались страсти в спорах о том, кто виноват.
Казалось, уму непостижимо: такая сила, как немецкое рабочее движение, миллионы членов, банки, кооперативы, отряды самообороны, около двухсот газет, — все это лопнуло вдруг как мыльный пузырь!
Коммунисты ругали социал-демократов за то, что они отказались от единого фронта и пошли на уступки Гитлеру. А пепеэсовцы смешивали с грязью немецких коммунистов, которые будто бы, вместо того чтобы бороться с Гитлером, боролись с социал-демократией.
— Пусть бы уж лучше коммунисты победили! — вырвалось как-то у Леона, и Щенсный подумал: «Лучше б уж социалисты, только не Гитлер!» Ибо Гитлер уничтожал и тех и других и его приход к власти не сулил ничего, кроме лагерей и войны.
Накал страстей был так велик, что заговорил даже Гавликовский, а когда Фараон — сварливый скворец, которого прежде звали Славоем, — снова обидел какую-то птаху, Гавликовский, разозлившись, прозвал его Гитлером. А уж как он, бедняга, трудился, чтобы сделать скворца попугаем! Научил его насвистывать разные мелодии. Моментами казалось, что скворец вот-вот заговорит, но потом он обязательно с кем-нибудь подерется, перепутает все звуки и Гавликовскому приходится начинать все сначала, потому что у него одна мечта: научить Гитлера говорить по-человечески.
Это могло показаться смешным, но Щенсный понимал: у каждого человека есть своя мечта, иногда вроде бы маленькая, нелепая, но все же необходимая. Без нее жизнь была бы обедненной, неполной. Гжибовский, например, мечтает, чтобы его хоронили, как Венгровского. Рыхлик хотел бы быть таким оратором, как Перликовский, увлекать за собой массы!
Щенсный в ту пору не думал о себе; исполненный ненависти, нахлынувшей бурно после долгих лет иллюзий и заблуждений, он готов был бороться до последнего — только бы началась эта борьба, как очистительная буря!
А если он иногда тосковал о девушке, то только о той, из Радома, встреченной однажды на набережной Вислы.
Чудно все переплетается — эта тоска, например, и дело, которое неотложнее, важнее тебя.
Говорят: все на свете случайно. «Неправда, — думает Щенсный, — ничто не случайно». У кого глаза открыты, тот видит, что старое то и дело возвращается к нам в новом обличье, что ничего не происходит просто так, без причины, и что есть свой смысл даже в случайной встрече.
Вот Щенсный идет по вызову Сташека. В темных сенях кто-то негромко спрашивает:
— Простите, вы не знаете, который час?
— Скоро двенадцать, — отвечает Щенсный, хотя часов у него нет, а времени — не позже восьми.
— Последний этаж, направо, стучать три раза, — говорит в темноте тот же голос.