Он рассмеялся в ответ, увидев, как рождается ее эгоизм, что подразумевалось из ее права быть понятой. В тот день она выглядела прекраснее, чем когда бы то ни было — она была изысканной, отзывчивой, но и нежеланной — для него. Иногда он задумывался, а не была ее холодность заметна лишь ему одному, не была ли она только одной из ее сторон, которую она — может быть, вполне сознательно — демонстрировала только ему? Лучше всего она себя чувствовала в компании молодых мужчин, хотя и притворялась, что всех их презирает. К ее легкой досаде, Билли Фарелли послушно оставил ее в покое.
— Когда ты приедешь в Голливуд?
— Скоро, — пообещал он. — А ты будешь иногда приезжать в Нью-Йорк!
Она расплакалась.
— Ах, я буду так по тебе скучать! Я буду очень по тебе скучать! — Крупные и горькие слезы скатывались по ее белоснежным щекам. — Черт возьми! — негромко воскликнула она. — Ты такой добрый! Дай мне руку! Дай же мне руку! Ты самый лучший друг на свете! Разве мне когда-нибудь удастся найти такого друга?
Сейчас она играла, но у него в горле застрял комок, и на мгновение возникла безумная мысль, которая принялась метаться в голове туда-сюда, словно слепой, спотыкаясь о тяжелую мебель: жениться? Он знал, что достаточно было лишь намека, и она будет принадлежать лишь ему, и никогда не посмотрит ни на кого другого, потому что он всегда будет ее понимать.
На следующий день на вокзале она радовалась всему: и подаренным цветам, и своему купе, и предстоящей поездке — она еще никогда не ездила так далеко. Когда она целовала его на прощание, ее бездонные глаза вновь оказались рядом, и она прижалась к нему так, словно была не в силах от него оторваться. Она опять расплакалась, но он знал, что за слезами прячется радость — ведь впереди ее ждали новые, неизведанные, приключения. Когда он вышел из здания вокзала, Нью-Йорк показался ему до странности пустым. Благодаря ее взгляду все вокруг, как и прежде, выглядело красочным; а теперь все вновь покрыла серая завеса прошлого. На следующий день он пришел к одному знаменитому врачу в кабинет на верхнем этаже небоскреба на Парк-авеню — он не был здесь уже десять лет.
— Осмотрите, пожалуйста, мою гортань, — сказал он. — Я ни на что не надеюсь, но вдруг что-то изменилось?
Ему пришлось проглотить сложную систему зеркал. Он вдыхал и выдыхал, пытался брать высокие и низкие ноты, кашлял по команде. Врач все тщательно осмотрел и ощупал. Затем сел и снял очки.
— Никаких изменений! — сказал он. — Связки совершенно нормальные, они просто износились. Медицина здесь бессильна.
— Так я и думал, — покорно, словно он был в чем-то виноват, сказал Джейкоб. — Практически то же самое вы говорили мне и раньше. Я просто подумал — а вдруг это не навсегда?
Он что-то потерял, когда вышел из небоскреба на Парк-авеню: пропала маленькая надежда, возлюбленное дитя желания, что в один прекрасный день…
Он отправил ей телеграмму: «НЬЮ-ЙОРК ОПУСТЕЛ. ВСЕ НОЧНЫЕ КЛУБЫ ПОЗАКРЫВАЛИСЬ. НА СТАТУЕ ГРАЖДАНСКОЙ ДОБРОДЕТЕЛИ ВЫВЕСИЛИ ЧЕРНЫЕ ВЕНКИ. РАБОТАЙ НЕ ЖАЛЕЙ СЕБЯ БУДЬ ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО СЧАСТЛИВА».
Она ответила ему: «ДОРОГОЙ ДЖЕЙКОБ! ОЧЕНЬ ПО ТЕБЕ СКУЧАЮ. ТЫ САМЫЙ ЛУЧШИЙ НА ВСЕМ СВЕТЕ, ЭТО ПРАВДА, МИЛЫЙ. НЕ ЗАБЫВАЙ МЕНЯ. ЛЮБЛЮ. ДЖЕННИ».
Наступила зима. Картина, в которой сыграла Дженни, вышла на экраны, в сопровождении множества интервью и статей в журналах о кино. Джейкоб сидел у себя в квартире, вновь и вновь проигрывая «Крейцерову сонату» на новом фонографе, читал ее суховатые, высокопарные, но все же страстные, письма, и статьи, в которых рассказывалось, как ее «открыл» Билли Фарелли. В феврале он обручился с одной старой подругой, которая недавно овдовела.
Они поехали во Флориду, и вдруг принялись ссориться — то в коридоре гостиницы, то прямо во время бриджа; и решили до свадьбы дело не доводить. Весной он заказал отдельную каюту на лайнере «Париж», но за три дня до отплытия сдал билет и поехал в Калифорнию.
Дженни встретила его на вокзале, поцеловала и, сидя в машине, всю дорогу к отелю «Эмбассадор» так и не отпускала его руку.
— Ты приехал! — всхлипывала она. — Мне даже не верится, что ты приехал! Вот уж не думала, что у меня получится!
Она с трудом удерживала себя в руках, об этом говорил ее вновь появившийся акцент. Выразительное «Черт возьми!», со всем вкладывавшимся ею в него удивлением, испугом, отвращением или восхищением, исчезло, но никакой более сдержанной замены — вроде «Шикарно!» или «Чудесно!» — не появилось. Если настроение требовало добавить в речь экспрессии вне ее обычного репертуара, она предпочитала хранить молчание.