— Молчать! Еще имя Бога, безбожник, берешь в свои нечистые уста! — прервал его Волынский и замахнулся уже рукой, но тотчас опустил опять руку.
— Не хочу и рук марать о такую гадину!
— Заверяю же ваше высокопревосходительство, что я ничему не причинен… У меня и думано ничего такого не было. Наклепал, знать, на меня Эйхлер, либо де-ла-Суда…
— Молчать, говорю я! — гаркнул еще громче Артемий Петрович и ногой притопнул. — Ты, мерзавец, рад и на своих товарищей взвести свои собственные провинности, потопить их за то, что служат они мне честно и неподкупно. Я подал нынче государыне записку о новом государственном устройстве, а она мне в ответ, что таковая ей уже доподлинно известна, что сочинялась она y меня на тайных ночных сборищах неблогомыслящими людьми. Когда же я стал допытываться, кто посмел выдать о моих ночных собраниех и воровским манером списать ту записку, — государыня не сочла нужным скрыть от меня, что получила список от графа Остермана, а Остерман от тебя. Стало-быть, ты — креатура Остермана и присяжный враг своего народа. Себя я успел очистить перед ее величеством от лживых нареканий; она вняла моим добрым побуждением и обещала принять их в соображение. Тебя же, сударь мой, за твои ковы и шиканы она отдала мне в руки: как за блогорассужу, так с тобой и поступил бы.
Предатель повалился в ноги начальнику и, всхлипывая, обхватил его колени.
— Ваше высокопревосходительство! кормилец мой, раделец! Каюсь: грех попутал… Но его сиетельство граф Андрей Иваныч обещал обезпечить меня потом довольственною жизнью на весь век… В рассуждение великого искушение и многочисленного семейства нашло некое помрачение ума… Пощадите!
Артемий Петрович с гадливостью оттолкнул ногой пресмыкающогося.
— Прочь! Не ради тебя самого, а только ради твоего семейства я, так и быть, тебя пощажу. Но чтобы в Петербурге и духу твоего уже не было! Сегодня же сбирай свои пожитки, а завтра, чем свет, отправляйся на постоянное жительство в Выборг… Самсонов! выведи его вон.
Не ожидая уж, пока молодой камердинер поможет ему подняться, отставленный секретарь вскочил с полу и выскользнул в дверь.
XII. Попугай мадам Варленд
Третью ночь уже под ряд Марта, эстонка-камеристка баронессы Юлианы, мучилась зубною болью. Помещалась она за занавеской в маленькой передней к спальням своей госпожи и Лилли. Привыкнув в деревне вставать спозаранку, Лилли и теперь спала под утро чутким сном. И вот, еще до рассвета (дело происходило в первой половине ноября), ее разбудили сдавленные стоны из передней. Она прислушалась.
"Да это Марта! Верно, опять зубы… Как бы помочь ей? Пойти, посмотреть…"
Спичек тогда еще не было изобретено, и огонь высекался огнивом из кремня. А так как такое добывание огня было довольно мешкотно, то в спальнях на ночь, обыкновенно, зажигался ночник. Такой же ночник горел и y Лилли. С ночником в руке, в одной сорочке да в туфельках, она прошла в переднюю и отодвинула занавеску перед кроватью камеристки.
— Что, Марта, зубы тебе все спать не дают? — спросила она ее участливо по-эстонски.
— Это ты, милая барышня? — плаксиво отозвалась Марта. — Где тут заснуть уж… Ох!
При этих словах она приподняла голову с изголовья. Одну щеку y нее, оказалось, так раздуло, что нос совсем свернуло в сторону. Лилли не могла удержаться от смеха.
— На кого ты похожа, Марта! Ну, ну, не сердись. Еслиб ты сама могла видеть себя в зеркале… Но после опухоли зубная боль, говорят, проходит.
— "Проходит"! — проворчала Марта, бережно прикрывая ладонью свою вздутую щеку. — Так дергает, так дергает, ой-ой!
— Ах, бедная! Я сама не знаю зубной боли, и никаких капель от зубов y меня нет… Но вот что: есть y меня кельнская вода; она, слышно, очень помогает. Сейчас принесу тебе…
— Не нужно, милая барышня, оставь. Знаю я эту кельнскую воду: все десны разест. С вечера я положила себе на щеку горячий мешечек, — вот этот самый; так сперва словно полегчало. Да за ночь, вишь, остыл…
— А что в нем такое? — полюбопытствовала Лилли, ощупывая небольшой пузатый мешечек. — Он будто песком набит.
— Нет, аржаной мукой с кухонною солью. Как нагреть его на горячей плите да потом приложить к щеке, так боль помаленьку и утихает.
— А что, Марта, в кухне, верно, ведь развели уже огонь под плитой? Схожу-ка я на кухню…
— Что ты, душечка, Господь с тобой! Да ты ведь и не одета…
— Одеться недолго.
— Так лучше же я сама…
— Нет, нет, Марта. Ты только хуже еще простудишься. Лежи себе, лежи; я мигом…
И, возвратясь в свою комнатку, Лилли живой рукой оделась, а затем, с ночником в одной руке, с мешечком в другой, целым рядом горниц и коридоров направилась к черной лестнице, чтобы спуститься в нижний этаж дворца, где была кухня. Вследствие раннего часа, весь дворец был погружен еще в сон и точно вымер. Там и сям только мерцали одиночные масляные лампы; но скудного света их было достаточно для того, чтобы показать Лилли всю безлюдность громадного здание, и от звука собственных шегов ей становилось жутко.
Вот опять совсем неосвещенная проходная комната…
"Бог ты мой! Кто это сидит там на диванчике?.."