Сестры выложили вещи из корзины и фибрового чемодана, Луйза застелила свою кровать принесенным постельным бельем, на ней будут спать Мари и она, а Лаци ляжет на своей.
— Спеку ему оладьев, — сказала Луйза, — а ты ложись.
— Нет, я помогу.
— Полно, сама управлюсь. Чего тут помогать: немного муки, соли, соды — и все дела. Теперь у меня и подсолнечное масло есть, через десять минут будут готовы.
Она закрыла за собой дверь, и Мари на мгновение охватил страх. Она осталась одна, за окном темно и… нет, нет, здесь светло: на столе горит керосиновая лампа, из кухни доносится плеск воды.
Мари выбежала и восторженно воскликнула:
— И в самом деле вода течет из крана! Ой, как хочется пить, где стакан?
Луйза взбивала ложкой тесто, на сковороде шипело масло, в кухне было тепло и светло. Мари опустилась на стоявшую в углу табуретку, скрестила на груди руки и притихла. Вокруг нее были мир, покой и приятные запахи; Луйза пекла оладьи и словно не замечала, что она сидит рядом, но потом вдруг вспылила:
— Да перестань ты реветь. Ступай-ка лучше спать, а завтра решим, что делать с тобой.
— Ладно. — Мари встала и покорно направилась в комнату.
— Оладьи захвати.
Мари уселась на кровать и принялась есть оладьи; откуда-то снизу доносился приглушенный голос:
— Ни минуты не стал бы мешкать. Хоть у черта в пекле разыскал бы лодку, усадил бы в нее женщин — и в путь.
И слезы опять сами собой полились из глаз Мари.
4
Нужно было приноравливаться к пештской жизни. На следующий день — пятого марта — Мари проснулась отдохнувшая, осмотрелась и сразу повеселела. В окнах — стекла, на дворе — утро; правда, оно сегодня сероватое, но все равно ласкает глаз; из кухни-мастерской доносится яростный стук молотка, шорох шагов. Она надела платье и, преисполненная радужных надежд, что наступающий день сулит ей много нежданных радостей, вышла на кухню.
Луйза стояла у плиты, пекла оладьи, словно не переставала делать это со вчерашнего вечера. Лаци с измазанными в глине руками сидел на корточках перед железной печуркой. Лицо у него было испачкано сажей, на носу торчали очки, штаны сзади свисали чуть ли не до самого пола.
— Вы ешьте, Луйза, мне, видишь, некогда, — сказал он и с размаху шлепнул горсть мокрой глины на стенку печки.
Они поели оладьев, запивая их ячменным кофе, затем, разговаривая, принялись за уборку.
— Как видишь, Мари, мы не голодаем, — сказала Луйза. — У Лаци работы хоть отбавляй. В Пеште жизнь налаживается, возобновляется торговля, обнаружили тайные склады товаров, которые извлекли на свет божий, вовсю процветает товарообмен, деньги не в почете. Кое-где открылись лавчонки; иные торгуют, невзирая на разбитые витрины, а то и выставляют стулья, столы прямо на улицу. Иные же накладут в бельевую корзину булок и торгуют ими, а знатные дамы продают пирожные на подносах. На проспекте, особенно возле одного кафе на площади Октогон — забыла, как оно называется, — многолюдно, как в праздник, в день святого Иштвана. Там черный рынок, полно спекулянтов; больше всего ценится мука, ее меняют на золотые кольца, цепочки. На площади Телеки тоже, говорят, огромный базар, настоящая толкучка, торгуют даже ворованными вещами. В общем, жизнь возрождается, и трибуналам работы хватает, — с иронией произнесла Луйза. — Правительство тоже есть, правда пока оно в Дебрецене. На площади Октогон повесили военных преступников. — Луйза посмотрела на Мари, желая проверить, какое впечатление произвели ее слова, и продолжала: — Население посылают на общественные работы, расчищать развалины, их везде полно, но видела бы ты, что было шесть недель назад. А еще через месяц-полтора начнет ходить шестой трамвай. У больницы Рокуша уже открыто движение в сторону Кишпешта, ходит там допотопный вагончик. Люди, неделями прятавшиеся в убежищах, готовы теперь круглые сутки проводить на улице. Все куда-то спешат, о чем-то хлопочут, выходят из дому с пакетами, а возвращаются с узлами, с полными рюкзаками или вязанками дров. Я и сама хожу на расчистку развалин: под щебнем много попадается стропил, досок. Лаци распиливает их, рубит, так и отапливаем комнату, топим плиту.
— Вот это да! — воскликнула Мари.