Первое января в этом году было для меня особенно мучительным. Когда мы несчастны, любая дата или годовщина причиняет нам боль. Но если, например, дело в утрате любимого человека, страдание — это просто более острое сравнение прошлого с настоящим. В моем случае к этому добавлялась невысказанная надежда, что Жильберта, возможно, хочет, чтобы я сам проявил инициативу и сделал первый шаг, и, видя, что я ничего не предпринимаю, ждет только первого января, чтобы под этим предлогом мне написать: «Да что же это творится? Я от вас без ума, приходите, мы откровенно поговорим, я не могу жить без вас». В последние дни старого года мне казалось, что это вполне может быть. Я наверняка заблуждался, но, чтобы поверить в такое письмо, нам вполне хватает желания, потребности поверить. Все уверены, что им дана отсрочка, которую можно продлевать до бесконечности, солдату — прежде чем его убьют, вору — прежде чем он попадется, людям вообще — прежде чем они умрут. Это чувство вроде амулета, хранящего людей — а то и целые народы — не от опасности, но от страха перед опасностью, а на самом деле от веры в опасность; иногда оно помогает храбриться перед ее лицом, пока ничто не заставит проявлять истинную храбрость. Похожая уверенность, и столь же мало обоснованная, поддерживает влюбленного, рассчитывающего на примирение, на письмо. Чтобы не ждать его, мне было бы довольно перестать его хотеть. Как бы мы ни верили, что равнодушны к той, кого на самом деле всё еще любим, нам в голову то и дело приходят мысли о ней — ну хотя бы о том, как мы к ней равнодушны, — нам хочется как-то их выразить, наша внутренняя жизнь осложняется: мы, пожалуй, испытываем к ней неприязнь, но и проявляем постоянное внимание. И наоборот, чтобы вообразить, что сейчас чувствует Жильберта, мне бы надо было в этот Новый год представить себе, что я сам буду чувствовать первого января в будущие годы, когда почти перестану замечать ее внимание, или молчание, или нежность, или холодность и даже думать не буду (да и не смогу, если захочу) над тем, как бы мне разрешить проблемы, которые к тому времени просто исчезнут. Когда мы любим, любовь наша слишком велика, она в нас не вмещается и излучается на любимого человека, натыкается в нем на поверхность, которая ее отражает и заставляет вернуться в исходную точку; это потрясение в ответ на нашу нежность мы называем чувствами другого человека; оно пленяет нас больше, чем изначальный порыв, потому что мы не понимаем, что оно исходит от нас. Прозвучали все удары часов старого года, а письмо от Жильберты так и не пришло. Из-за перегрузки почты в эти дни я получал запоздалые поздравления еще и третьего, и четвертого, поэтому я по-прежнему надеялся, хотя всё меньше и меньше. Я много плакал в эти дни. Конечно, когда я отказался от Жильберты, я не был с собой до конца откровенен: я всё еще надеялся, что она пришлет мне письмо на Новый год. И вот надежда развеялась, а я не успел припасти на черный день никакой другой надежды и теперь страдал, как больной, который докончил свой пузырек морфия, не имея под рукой запасного. А может быть (и эти два объяснения друг друга не исключают), то, что я надеялся получить письмо, как-то приближало ко мне образ Жильберты, пробуждало те самые чувства, которые вызывало во мне когда-то предвкушение, что скоро я окажусь рядом с ней, увижу ее и она снова будет со мной такая, как прежде. Мы могли помириться в любую минуту, и это отнимало у меня благо, которое мы не умеем в полной мере ценить, — смирение. Неврастеники не могут поверить тем, кто их убеждает, что они почти совсем успокоятся, если лягут в постель, перестанут получать письма и читать газеты. Им представляется, что такой режим только обострит их нервозность. Вот так и влюбленные, пока не посмотрят на всё другими глазами, пока не начнут экспериментировать, не могут поверить в благотворное могущество полного отказа от любви.
У меня начались такие сердцебиения, что меня ограничили в кофеине, и они прекратились. И я задумался: что, если именно излишком кофеина объясняется та тоска, в которую я впадал, стоило мне хоть немного поссориться с Жильбертой, тоска, каждый новый приступ которой я приписывал страданию от разлуки с ней или страху, что я ее не увижу, или увижу, но она опять будет не в духе? Что ж, если воображение мое неправильно истолковало страдания, происходившие на самом деле от кофеина, в этом не было ничего особенного: жесточайшие душевные муки у влюбленных часто объясняются физической привычкой к женщине, с которой они разлучены; но видно, кофеин действовал наподобие того напитка, который долгое время после того, как был выпит, продолжал связывать Тристана и Изольду. Потому что, хотя физически мне стало лучше почти сразу же после уменьшения дозы вредного снадобья, я не почувствовал никакого облегчения от горя, которое вызвал или по крайней мере усугубил кофеин.