Никому на свете не отдал бы генерал Волков чести принять последний рапорт полковника Поплавского. Но и не только поэтому Волков хотел сам лететь в полк. Его тянуло туда, как тянет порой на старое пепелище, на место, где был молод и где познал что-то очень дорогое. Таким дорогим для Волкова была и прошлая осень, и все до единого, с кем встретился он там, в двадцати километрах от океана, лицом к лицу. Он каким-то чувством вобрал их в себя, они слились для него в единое целое. И все там было дорого для него и свято. Часто думалось ему и о войне, и думы эти переплетались с тем, что он пережил недавно, будто и не было девятнадцатилетнего перерыва. Но человек предполагает, а начальство располагает. Буквально за несколько минут до того как он был готов распорядиться, чтобы готовили машину Чулкова, он получил приказ, прервавший и ход его мыслей и его намерения. Приказом маршала Волкову предписывалось прибыть в Москву. Дело было срочное, времени у него не оставалось даже для того, чтобы проститься с женой, с дочерьми, увидеть Ольгу, о которой он прежде всего подумал. Предупредив начальника штаба, он зашел к Артемьеву.
А странно это было оттого, что это очень трудно — изо дня в день, по нескольку часов кряду сидеть неподвижно, стараясь испытывать и думать то, что испытывала и думала в первый раз.
С какой же необыкновенной радостью он принял тогда прочную добрую твердость земли, когда его машину тащил буксировщик — через амортизаторы, через восьмислойную резину колес ощутил он шероховатость бетона, точно босыми ногами шел по нему сам в вечернем тумане.
Он легко опустил свое сухонькое тело на стул рядом со стулом Барышева.
— Сегодня я до четырех часов.
Странно спрессовывается время в полете. Мысль об этом часто приходила к Барышеву за время перегона машины. Отрезок пути — от аэродрома взлета до аэродрома посадки — ложился позади, словно отрезок жизни. И в усталости, которую испытывал Барышев всякий раз, когда после очередного приземления шел в гостиницу, ощущался этот кусок жизни.
«Чайки» вкатились в лес — тоже прозрачный, с дубами и березами, с водой в бочагах. Лес кончился неожиданно, как кончается суша на берегу океана, и открылось бетонированное поле. Это был аэродром — видны были и КДП, и канониры, и здание, похожее издали на маленький аэровокзал из стекла и нержавеющей стали. Только обычной для аэровокзала башенки над зданием не было.
Декабрев не отдавал деньги дома сразу. Он собирал их в кучу, чтобы все это выглядело зарплатой. И ни Светлана, ни мать не догадывались о его настоящей работе. Но хранил их дома, под половицей в сенях. И мать нашла их однажды.
Потом Кулик недосчитался трех зубов. И у тех, у троих — четвертый так и не встал с места, — тоже что-то было повреждено. И последнее, что Кулик видел, когда два дюжих сержанта подсаживали его в зарешеченный темно-синий ГАЗ-69, было заплаканное, потрясенное лицо Аськи.
— Давай, — сказал Волков, высвобождая локоть и беря обеими руками его большую мягкую руку. У Волкова запершило в горле, он видел, что и выцветшие глаза Артемьева покраснели и губы его некрасиво подрагивают. Какое-то мгновение они молчали, каждый стараясь подавить в себе волнение.
— Товарищи, кто закончил, может быть свободен.
В молодости он не торопил своей армейской судьбы, когда же ему не хватало власти, данной уставом на той или иной служебной ступеньке, он порою приходил в ярость: «Ну, погодите! Придет мой черед». Сталкиваясь с чиновным равнодушием или чрезмерной осторожностью, он думал о том, какие порядки заведет сам. «Вот дадут мне генерала — поговорим!» Было такое. Но потом тщеславие исчезло, переросло в зрелость. Впрочем, Волков считал, что мужчине, военному, нельзя совсем без тщеславия — оно вроде стартового ускорителя. И когда он понял свою человеческую слабость, не тщеславие страдало в нем из-за опасения не оправдать на высоком посту оказанного ему доверия. Тяжело было бы и стыдно. И обратного пути из этой более высокой зрелости к прежней беспечности и радости жизни у него уже не было. Прежним Волковым он быть не сможет.
А сама она всем своим существом прислушивалась к звукам в доме. Вдыхала родные запахи. Но было тихо. Да и откуда им взяться, звукам, — отец в штабе, мать — в клинике, Наталья на занятиях в спортзале. Ольга знала это. И все же спросила, где они. Полина ответила:
Москва праздновала Победу недолго. Когда он вернулся домой, праздник кончился. Дымили вовсю трубы, расчищались дворы от хлама, накопившегося за четыре года. И прежние знакомые ему толпы горожан — утром на работу и вечером с работы — растекались по рабочим окраинам, уходя в них, как вода в лесу. В центре людские потоки иссякали только за полночь.
Назад они взяли трубы. Трубы большого диаметра. И ехали они все шестьсот с лишним километров вместе. Сдав документы и груз, поставив машины на стоянку, они еще раз встретились. И теперь молчать уже больше было нельзя, хотя Кулик и не мучился этим молчанием.
— Ну что ты, теть Поля! Я же не в тайге жила и не в поезде. У меня ведь дом. И дом, и работа. И друзья у меня есть…