Они вошли в палату Аннушки. С плоской стерильной подушки их встретили Аннушкины глаза — пристальные, немигающие. До подбородка ее укрывала простыня. И рядом уже стояла тележка из операционной. Аннушка отвернула голову.
— Честно?
Капитан поколебался.
…Я их двоих поставил друг против друга, — писал Штоков, — ибо и тот — второй — испытал в ту же минуту такое же: бросил свое дело, попер наверх, на палубу — ко мне. Мы встретились, закурили и разошлись. Так я понял это. И иначе написать не мог.
И когда колотился я над «Сорок вторым», то это я сам лил те башни для танков и сам был убежден, что там, на войне, моей башни и не хватает. Как же я мог написать иначе? Я так и воспринимал то время. И именно в таком отношении ко времени, к делу своему видел я и вижу величие народа своего русского, к которому имею честь принадлежать.
Собственно, все, что нужно было сделать, уже было сделано — штаб работал слаженно и четко и не требовал вмешательства ни Волкова, ни Поплавского.
Сколько можно вспомнить за десять минут? Оказывается, много. И много можно успеть пережить во второй раз, хотя в первый раз на это ушли годы.
Провожали его трое. Арефьев, завоблздравом и Жоглов. И когда машина — обкомовская «Чайка» — подкатывала к зданию аэровокзала, в боковое огромное, точно оконное стекло он увидел прижавшуюся к тротуару зеленую линейку военного госпиталя, на душе у него потеплело. Это был полковник Скворцов. Он стоял возле своей машины, маленький и аккуратный, как настоящий скворчик, и тревожно, не оглядываясь, глядел на подошедший черный автомобиль. И взгляды их встретились. Меньшенин за стеклом разлепил сухие губы и улыбнулся.
— Что я могу тебе сказать? Ты живешь совсем иначе. Это — тут, — Ольга приложила ладонь к груди. — Это тут вот! Институт? Ну, пойду я в институт — не пойду. Что от этого изменится? Да ничегошеньки. Может, только ребята наши — «др-р-ужный коллектив» — пожалеют, что меня нет — и то лишь день-другой… И все.
Они еще проехали по городу из конца в конец. Потом Стеша, оставив мотоцикл у обочины, сводила ребятишек в туалет, затем в кафе, напоила горячим какао с пирожками. И заторопилась: было уже время, сердце властно позвало ее домой.
Теплая волна нежности к этому человеку заполняла Марию Сергеевну. И ее собственная беда уходила на задний план, маячила словно издали, не мешая ей думать и действовать, лишь придавала всем ее переживаниям и думам горечь и грусть. Она словно повзрослела за эти дни. И нежность ее к Меньшенину была нежность старшего к младшему, и тревога о мальчике, задыхающемся в полуметре от нее на страшной, словно поднятой к небу функциональной кровати, была тревогой сначала матери, а затем уже врача. Порой она теряла представление о времени, но приходил вновь Меньшенин, брал бессильную, прозрачную руку мальчика, весь уходил в кончики своих пальцев на его пульсе. И вновь оживало время.
— Видишь ли. У врача нет своих и чужих больных. Не должно быть… Есть свое место работы.
Потом была пауза. Волков ощущал дыхание Поплавского, точно тот стоял рядом с ним в сумеречном бетонном КП.
— Так и полетите? — угрюмо спросил старший лейтенант.
Сашка наконец отвел глаза, опустил их, словно хотел что-то сказать, но вдруг понял: не надо ничего говорить.
— Игнат Михалыч, что же это вы делаете! Ну, ей-богу же.
Тогда она не сдержалась:
— Курс… Высота…
— А есть здесь у вас руководитель?
Они изредка переговаривались с землей, друг с другом.
Видимо, о ней говорили. Прежде Кулик не знал, что она генеральская дочь.
Ему сделалось отчего-то грустно и нежно в душе. И он положил руку на плечи жены. Он сделал это невольно и тотчас убрал руку. Но домашние уже заметили. Он понял это, когда спустя несколько минут отец сказал, вставая: