Стеша сошла на снег у крыльца. А Курашев проснулся сам. Он так и появился на крыльце в нательной рубахе. Стеша обернулась и увидела его. Он стоял на верхней ступени крыльца и щурился на солнце…
Марии Сергеевне показалось, что в изумленных глазах Наташи сверкнули слезы. Да, так оно и было: дочка с трудом сдерживала их. И сдержала. Потом Наташа сказала:
Иногда, набегавшись и плотно, по-украински, поев у Артемьевых, Наташа устраивалась у них на тахте. И тогда (почти всякий раз) слышала сквозь дремоту, как Варвара Сидоровна звонила Волковым и тихо объясняла Марии Сергеевне, что дочь ее здесь, и что она спит, и что, как только проснется, Миша (водитель) отвезет ее домой.
— Простите, — проговорил он.
…Все это произошло километрах в трех от побережья. Курашеву казалось, что от того момента, когда катапультировался Рыбочкин, прошла целая вечность. Рыбочкин должен быть где-то мористее. Не доверяя своему ощущению времени, он оглядывал воздух и море, но нигде не увидел ни оранжевой капельки спасательного жилета, ни лодки. Далеко внизу крутились и трепетали белые хлопья — это летали над волнами чайки.
— Зря ты беспокоишься. Хорошая дочка у тебя, И для девочки не беда, что ее бабушка побалует. Ты уж не мешайся.
— Ты что, Наташа? Что-нибудь случилось?
Мария Сергеевна подумала, что она не может уйти отсюда одна, что если она уйдет, то потеряет что-то очень важное, от чего-то отступится и, может быть, навсегда.
Сейчас, после слов терапевта, она не испытала прежнего светлого умиления собой, ей вдруг сделалось горько и тоскливо.
Кроме его перехватчика, который натужно уползал в расчетную точку, в воздухе больше машин не было.
— А тебе, Наташа, пора домой… Тебе завтра вставать рано. И если ты останешься здесь — не успеешь.
Ольга любила ее какою-то странной, мучительной любовью. Она видела и понимала Наташину стать, гибкость, гордую посадку головы, широкие плечи и узкие по-мальчишески бедра. Любила, может, оттого, что Наталья была похожа на отца. Удивительно похожа, словно ничего от матери ей не досталось, но массивный отцовский нос в Наташином варианте сделался точеным, очень тонким, как раз по лицу. И брови — словно крылья тяжелой машины, идущей на взлет, — хранили что-то юношеское, — наверно, такими они были у отца в мальчишестве.
— Не обижайся, сайгак, — сказал Барышев весело. — Еще свидимся. Возможно, еще полетаем вместе.
— А ты долго у нас не проживешь, дочка…
— Я очень рада, профессор…
Потом они легли спать в Светланиной комнате. Но уснули только перед рассветом.
Он выпил с врачом чашку черного кофе. Кофе оказался отличным. Он сказал:
И вдруг она подумала о Меньшенине. Может, оттого, что Волков был далеко и говорить ему по телефону о случившемся она не могла, и надо было ждать его возвращения. А может быть, она вспомнила о Меньшенине потому, что сейчас ей нужен был не любимый, виноватый так же, как она, а совсем другой — чужой, спокойный и надежный ум…
— Давай за твои дела.
Меньшенин остался в палате, а Мария Сергеевна медленно пошла в ординаторскую. Ей дали крепкого чая, она пила его, держа чашку обеими руками, с наслаждением ощущая тепло, точно солдат после долгого и трудного перехода.
— Они и сейчас живы?
— Ни о ком… Я о себе, Миша… И о тебе…
Промелькнули где-то по самому краю сознания и легко коснулись сердца воспоминания о сиреневом московском рассвете, и гибкая, усталая, но нежная женщина еще раз впорхнула в машину, внеся с собой запахи улицы — дождя и ветра, — так всегда пахли летние улицы Москвы перед рассветом, — и она внесла и свой запах, щемящий, неповторимый, пробивавшийся сквозь все, словно тепло сквозь холодную кожу, когда приблизишь свое лицо к чужому, недосягаемому и близкому лицу; и снова глянули ему в душу скорбные и восхищенные в одно и то же время глаза, но все это было точно чуть размытым расстоянием и временем — сожаления не было. Это осталось в той, прошлой жизни.
Меньшенин некоторое время глядел себе на руки. И он не замечал, что она все еще стоит. И тогда она сама села в кресло напротив него, где только что сидел Арефьев.
— Я хотел поговорить с тобой, Оленька. Скоро прилетит твой отец. Что я ему должен сказать?
Минуты три работали молча. Кулик терпел, а когда ему, должно быть, стало невыносимо больно, он снова заговорил:
Летчики Ан-2 — пилот, штурман и механик — не знали о нем ничего, и ему было легко лететь с ними. Он испытывал чувство необыкновенной свободы. Спустя полчаса после старта он пролез к ним в залитую солнцем кабину. Командир, старший лейтенант, вел машину сам. Его выцветшая военная рубашка на спине между лопатками была темна от пота. Командир обернулся — такое русское лицо было у него и такое моложавое, что показалось знакомым, хотя Барышев точно знал, что никогда он не видел этого парня и больше не увидит его никогда — настолько великой представилась ему Россия и бесконечной жизнь. Через мгновение Барышев понял, почему командир ему кажется знакомым: кино. Таких ребят снимают в фильмах о войне — они там командиры рот и взводов.