— Я должен был узнать вас по голосу, товарищ полковник. Если бы не вы…
«Почему он не стреляет?» — подумал Волков о радисте.
Наконец теорию сдали. Потом осваивали кабину — приборы расположены были в ней иначе, чем в «двадцать пятом», все здесь было несколько иным — и прицел, и устройство пуска катапульты, и само сиденье. Пилот во время катапультирования оказывался закрытым в капсулу, и она сохраняла ему жизнь, пока не гасла скорость и встречный поток, не поток, а удар воздуха, не мог уже стать смертельным. Здесь, по науке, капсула должна была раскрыться и срабатывала система парашюта.
И Кулик улыбнулся.
А теперь вдруг Ольга видела изображение это и смотрела на рисунок, не испытывая стыда или страха. В ней было любопытство и какое-то смутное понимание: да, это не все. Больше откровенности, больше раскрытой «для всех» тайны как раз в большом портрете на холсте. Но если она была взволнована и — что греха таить! — рада, что в портрет Нелька внесла такое, чего Ольга в самой себе не находила, то здесь ей хотелось, чтобы она была на самом деле такой, какой ее увидела Нелька.
Их бригада, в которой он водил танк с башенным номером двести восемь, носила опознавательный знак — мотылек. Снаряд из немецкой 88-миллиметровки — последний снаряд для нее в бою и той войне — угодил в самый этот мотылек. Когда сержант выбрался из танка, спасать ему было некого — командир, заряжающий были убиты, а танк горел.
Кулик мылся, представляя себе, как пойдет завтра его ЗИЛ в новой обуви. И Кулику будет казаться, что и стекла в дверях меньше звякают и машина в ходу резвее и строже на шоссе держится.
— Ну как мне убедить тебя! В любое другое время раньше, может быть, и потом так и надо было бы поступить. Но не сейчас, не сейчас. Сейчас я не могу. Это будет очень плохо. Плохо — для всех нас.
Теперь она могла все видеть и думать о том, что видит. И удивилась тому, что ее сердце снова было открыто для чужой боли.
Она писала коротенькие, милые и простенькие в своей подробности письма — он получал их или сразу по нескольку штук, если 35-я гвардейская отрывалась и уходила вперед и отставали тылы, а вместе с ними и почта, или через день — по одному.
Они отвезли ее на квартиру к Марии Максимовне. Та жила одна. Мария Максимовна приказала шоферу ждать. Сама вымыла девчонку в горячей ванне, заставила ее выпить полстакана водки. Уложила в постель, вызвала врача и, написав записку (потому что девчонка ничего на слух не воспринимала), где лежит еда и что ей делать — только никуда не исчезать! — уехала. Вернулась она на третьи сутки. Мария Максимовна умела не морщась пить водку, курила мужские папиросы «Прибой», не признавая других, называла всех сотрудников уменьшительными именами «Володенька», «Леночка», не считаясь ни с возрастом, ни с характером их, ни с должностью, делая исключение лишь для своего шефа, которого и за глаза называла по имени-отчеству (фамилия у него была чудная — Ракобольский). И Мария Максимовна печатала так, что стук клавишей «Москвы» сливался в сплошной треск. И тем, что эта девочка стала тем, кто она есть сейчас, женщиной, близкой Декабреву, Декабрев был обязан Марии Максимовне.
Аська не занимала ни его души, ни ума. Ну, приятно было, что кому-то дорог ты, что для кого-то один отличен от остальных. И, пожалуй, все.
— Ладно, — сказала Ольга.
— Может быть, это смешно, Михаил. Но Ольга многому научила меня. Она заставила меня вспомнить всю жизнь. И молодость. И я даже не знаю, кто она для меня больше — дочь или подруга… И еще один человек… Он, сам того не зная, перевернул мне всю душу. Когда-нибудь я расскажу тебе о нем. Даже я хотела, чтобы вы узнали друг друга. Но потом так и не решилась. Не знаю почему… Была еще встреча. Даже две. Ты помнишь летчика, которому ты вручал орден?
В автоколонне только один человек, кадровик, знал, что Кулик закончил десятилетку. Ну, может быть, знал и начальник автоконторы, знал, да забыл, ибо не нужно ему было помнить такие вещи. А вот кадровик — тот знал и помнил. Помнил этот кряжистый, с тяжелым лицом и бесцветными глазами человек Кулика. Когда он, держа в пальцах с обкуренными короткими ногтями автобиографию и анкету Кулика, дошел до тех мест, где Кулик упомянул статью Уголовного кодекса, а затем и ножевое ранение (все равно бы узнали из больничных справок о характере «болезни»), он медленно оторвал взгляд от бумаг, глянул из-под выгоревших бровей в бледнеющее, насмешливое лицо Кулика. Кулик сказал:
Он почему-то повторил интонацию Кулика, когда тот говорил эти же слова ему, Гнибеде.