В лавке откуда-то сбоку тревожно мерцало красным.
Витрины, полки мёртво отсвечивали драгоценными камнями, поделками. Всё переливалось, блестело, загадочно играло.
Невесть почему ей вспомнилось, что вот это забившее всю лавку чужое, бродвейское, золото взяло у неё мужа, сломало, раздавило её саму, и ей стало как-то жалко себя.
– Последняя ночь, Петруччио, – тихо проговорила она. – Сухарь… Сколько же тебя размачивать?
Он понуро молчал.
Среди этого тоскливого, холодного великолепия она долго, жалко смотрела на Петра и, тяжело, по-бабьи взвыв, виновато приникла к жаркой глыбе его плеча.
«Одна… Совсем одна… Как сорока на берёзке…»
От матери она слышала, что славянский мужик ласков, нежен, прямодушен в любви; он не обидит платой за радость, как за проезд на такси.
Хотелось ей хоть последний рассвет встретить вместе с Петром. Навсегда хотелось оставить подле себя Петра в его ребёнке.
Вслух же она просила, взрыдывая:
– Бери на память… Что только на тебя смотрит…
– Ловлю на слове… На меня вся лавка весело уставилась, – пробовал он шутить в грусти.
– Бери всю лавку… Бери…
Голос её звучал искренне, чисто. Она искала в нём согласия пойти ей навстречу и не находила.
Досада, тревога, жалость притихли, застыли в его взгляде.
В один рысий прыжок она оказалась у стены возле громоздившихся друг над дружкой полок, и, измученно горя глазами, яро смахнула с нижней полки реденькое всё добро ему к ногам.
– Бери… бери…
– Что ты… Одумайся! Не сорока я. На блестящий сор не падок.
– У меня – сор? – подпёрла кулачками плоские, диетой обсосанные бока. – Может, ещё скажешь, я и себя подобрала на бродвейской помойке?
Вкогтилась в крутой его локоть обеими руками, прямо в зрачки уставилась умоляюще:
– Возьми… Возьми тёзке к свадьбе хоть заушницы.[78]
– Да не-е… этого… Этой канители у Марички до́сталь… Не рви… Не жги нервы… Успокойся… Ну успокойся…
И он, мягко высвобождаясь из её слабеющих рук, пятясь, стараясь не наступить на рассыпанные по полу тускло кровяневшие побрякушки, покосолапил к выходу.
В ночь.
38
Плуг да борона сами небогаты,
да весь свет кормят.
И в наше оконце засветит солнце.
А утром чем свет притихлая от горя баба Любица, Петро и Иван посыпали в полицию.
За квартал до полиции их нагнал «черный воронок». Остановился.
– Джимка! Джимка! – вальнулась баба Любица к парню за рулём. – Каким ветром тебя надуло!? А но выручай! У нас дедо пропал. Не сночевал дома!
– Не ночевал… Это, бабуленция, ещё не повод для паники… Какой-то озорной пострелун попался вам, бабунька. – Скучная, вязкая усмешка блудила на тонких искусанных посинелых губах парня. – Может, к какой подмолодке где припарковался там…
– Не в час ты с шутоньками… Уши вянут… Так-таки ты ни холеры про деда и не знаешь?
– Я и не знаю! – лениво хмыкнул Джи.
– Что с ним? Где он? – заторопилась словами баба Любица.
– Где… Дальше фазенды под бетонной плитой не ускачет…
– Говори же! Говори же, что с ним!
– С ним всё в абажуре. Полный о́кейка! – Посуровев внезапно, меж зубов пустил Джи: – И отвянь от меня, прелая морковина, с допросом…
Старуха враз примолкла, сжалась и маленьким комочком закатилась за братушков. Спряталась.
Так за широкие родные спины прячутся дети, когда кто-нибудь чужой нашумит на них или покажется им страшным.
Помолчав, уже уступчивей, мягче спросил Джи Петра с Иваном, понравилось ли им в гостях.
– А кому не нравится гостеванье? – вопросом по вопросу скользнул Петро. И полуизвинительно, с далеко упрятанной увилистой колкостью спросил: – Можем ещё к вам приезжать?
– Ради Бога! Только… – Джи подался к другой, дальней дверке напротив и над верхом машины показалась по тот бок трембита, – только без этого сувенира. – Он трудно потряс трембитой, будто палицей вздумалось поиграть больному, хилому.
Правил Джи одной рукой. Вторая же, опущенная за дверцу, держала трембиту, так что со стороны подошедших трембиту не было видать из-за машины.
– Только без этого, – напружиниваясь, он слабо помотал трембитой стоймя, – только без этого!
Баба Любица, Петро и Иван так и обмерли.
– Ты что же, арестовал её, что ли? – смутился Иван.
– При чём тут арестовал? Просто слегка изолировал от ёбщества.
– За что?
– Будет наперёд знать, кому подыгрывать… А то вчера подыгрывала пиводёрам, пардон, пиводелам. Завтра, гляди, подпоёт лётчикам… Что это ещё за концертушки?
– Помилуй! Ка-ак она очутилась у тебя? – допирал Петро. – Насколько я помню, нянько передарил трембиту Гэсу.
– Правильно. И я не позволил себе разлучить Гэса с этой дуделкой. Где эта дуделка, там ищи и Гэса.
Джи пнул трембитой в чёрный бок машины.
Только тут все увидали, как в зарешеченное оконце скомканно улыбался Гэс.
– Джи-имка! – оторопел Петро. – Иль ты выпал из ума?.. За что таковецкое ты усахарил… упаковал его туда? Что всё это значит?
– Лично для вас всё это ничего не значит и вас не касается. Через три часа вы будете в воздухе. Мы свои
проблемы как-нибудь да утрамбуем сами…Баба Любица решительно растолкала сухонькими кулачками Ивана и Петра, внырнула между ними.