– Это не разговор! Не разговор! – срывисто, храбровато посыпала словами. – Ты и Гэс родные братья, внуки мне. Ещё неделю назад вы плясали одному начальству, вместе ездили на задания. Почему же теперь ты везёшь его, – баба Любица пальцем ткнула в сторону окошка, похожего на плохо замаскированную дыру в чёрной скале, – почему же теперь ты везёшь его как преступника?
Джи вяло поморщился:
– До преступника, допустим, ему ещё далеко-о…Видишь ли, – заговорил он назидательно, – нормальных людей роднит то, что все
они после дела умнеют. А этот глупка, – саданул трембитой в бок машины, – и после дела продолжает пяткой креститься. Накололся – ша, притихни, не вкручивай щетинку. А он ломится в пузырь! Подайте ему на подносе какую-то справедливость. Насточертело всё это там– И что, на этот спектаклий обязательно везти по-чёрному? – пыхнула баба Любица.
– По форме… Как положено…
Наступило давящее безмолвие.
– И всё же? – сломав тишину, медленно произнёс Иван, – Чем же провинилась трембита наша?
– А тем, что за месяц она наделала больше, чем все дипломаты во все времена, – ясно ответил из-за решётки Гэс.
39
Река не может не течь к морю.
У муравья перед смертью крылья вырастают.
Самолет летел.
Перепачканный рвотой, старик лежал, как и обещал Джимка, на верхней багажной полке, завернутый в брезент, пристёгнутый к крючьям в стенке.
Со вчерашнего завтрака у старика не было во рту и маковой росинки, однако рвота долго его маяла. Его всего выворачивало наизнанку. Он скрючился, насколько позволяла бечёвка, которой был перехлёстнут в ногах, в поясе и по груди, заходился поминутно на рвоту, но рвать было уже нечем.
Наконец рвота отступилась.
Затихло всё в старике; вернулась ясность в сознание.
Старик забеспокоился. На тот ли самолёт попал? Тут ли мои? А как, как я выйду? Ка-ак?..
Старик мучил себя вопросами и ответить самому себе не мог, не мог вовсе и боялся любого ответа. Откатывался моментами страх, твёрдый рассудок говорил:
«А вот возьмут и швыранут! Раскачают да в дверку… Лети, друже, откуда прилетел…»
Ёжился, с перепугу закрывая глаза, однако ясно видел себя, как летел в воздухе, выброшенный с самолета; и до того накатывала на бедолагу жуть, что почти физически чувствовал боль от удара при падении; кусая слабыми зубами хрусткий край брезента, задавленно мычал, стоном опасаясь выдать себя.
Проходило несколько секунд.
Старик оцепенело лежал с открытыми глазами, будто пережидал боль. Помалу её забирало, относило куда-то…
Светлел старик лицом, трогая под рубахой на груди кримпленовый отрез.
«На месте… Летим…»
Старик купил этот отрез, когда узнал, что жива-здорова его Анна, и надумал подарить ей через сыновей.
Хотелось ему, чтоб именно из этого чёрного кримплена сшила себе платье Анна, никогда б не носила, а наказала, чтоб надёрнули на неё после её смерти. Тревожился старик, что уже не признает там Анну в лицо, а по платью узнал бы враз.
«А на что через сынов?.. Я сам из рук в руки… Тако оно способней… Принарядишься ты у меня, Анница, мы ещё прогуляемся с тобой по Белкам… Материя добра… всё одно как рубленка… Свой подарок привезу сам… Долларики подмогут…»
Пальцы гладили носовой платок, завязанный узелком. Платок был в отрезе. В платке действительно были деньги до встречи с Джимкой.
«Вы, – говорил деньгам, вовсе забыв, что в платке у него осталась одна мелочина пустая, христараднику не наскребёшь дать, – вы положили меня сюда… Вы и не дадите выкинуть… Вы и высадите где надо… У вас, у доллариков, о-хо-хо-хо какие отмычки ко всякому смертному, ко всякому закону…»
Старик настолько верил в силу доллара, что, осмелев, освоившись в самолёте и вовсе перестав бояться, подумал самым честным образом, что это доллары задобрили его страх, выкупили его у его же вечного страха перед самолётом; он боялся самолётов не только в аэропорту, но и когда видел гудевший золотой крестик в небе. Заскакивал в первый же подъезд и, припахнув лицо полой пиджака, выстаивался, покуда гул дочиста не сминало.
Это было там, на земле, было так всю жизнь.
А вот теперь, спелёнатый, лежит он в самолёте и анисколечко не боится!
Радужные мысли про собственный пангероизм в нём ломались, таяли, гасли; снова вспухала тревога.
Чёрными во́ронами слетались в плотную кучу клевать его одни и те же старые думы. На тот ли попал? Здесь ли мои? Как выйду?
«Про выход, ядрён марш, головы не ломай. Были б тольке туточки… Как прознать? Может, всёжки слезть да пойти?»
Ужас выворачивает старика.