Однажды там стала появляться незнакомая женщина. Она была молода и прекрасна. Она сидела всегда напротив меня за огромным столом. Иногда мы встречались глазами. Она улыбалась мне. Я улыбался ей. Потом мы снова опускали глаза в рукописи – я в греческую, она – в славянскую. Я подглядел, как она расписывается в книге посетителей. Там было написано – Auerbach. Скорее всего, она была немка. Хотя кто знает. У нее были голубые глаза, чуть весноватые скулы и рыжие волосы, свернутые и заколотые в быстрый пучок на макушке. И руки у нее тоже были чуть весноватые. Я влюбился в нее без памяти. Я написал (а потом изорвал в клочья и сжег на дачном костерке) коротенький роман о том, как мы с ней сходимся и какие приключения претерпеваем в это жаркое московское лето. В романе ее звали Анна-Лиза. Как было ее имя на самом деле, я не знал.
В зале, где мы сидели, были окна с потолка до пола, до прохладного мозаичного пола. В окна светило солнце. Она проходила между мной и солнцем, и сияли золотые волоски на ее голых икрах – она была в сандалиях на босу ногу. Я умирал от восторга, от счастья видеть ее. Я мечтал, чтобы она задала мне вопрос – ну, например, у нее не читается какой-то фрагмент скорописи, чтобы я ей помог. Но она не задала мне вопроса. Она время от времени поднимала на меня свой затуманенный древнерусской рукописью взор, светлая голубизна темнела, она улыбалась мне, и я улыбался ей.
Потом она не пришла. Потом опять не пришла. И третий, и пятый, и девятый раз. Девять неприходов – как девять дней – подсказали мне простой ответ: у нее кончилась научная командировка, она уехала к себе домой. Я не знал куда, в какой город и даже в какую страну (потом узнал, но это уже неважно). Изорванный и сожженный роман я иногда вспоминаю и даже отчасти жалею – там было несколько прилично написанных страниц.
В Ленинке было тоже неплохо, но более современно, не так сказочно, как в Историческом музее. Оно и понятно: в музее были только древние рукописи, а в Ленинке рукописи были всякие. И древние кодексы (я там занимался с книгами XI–XIV веков, однажды даже сподобился подержать в руках драгоценное Мариинское евангелие X века, писанное глаголицей), и просто рукописи, вплоть до наших дней, и самые разные архивные материалы. Поэтому за соседними столами мог сидеть и специалист по средневековым манускриптам, и какой-нибудь исследователь декабристов, и вообще специалист по началу ХХ века. Там я, кстати, первый раз познакомился с Мариэттой Чудаковой. Она была еще совсем молодая, и я ее любил за чудесные брошюры о Зощенко и особенно об Олеше. И еще за очень хорошую научно-популярную книжку «Беседы об архивах». С Мариэттой Омаровной я как следует подружился уже через много-много лет, когда работал в гайдаровской партии. Но мы с ней уже говорили не о литературе и об архивах, а о политике. Актуально, конечно, но по сравнению с архивами ужасно скучно.
Вдревних рукописях было что-то мистическое. Наверное, сам факт того, что я раскрываю книгу, которой около тысячи, а может быть, и больше тысячи лет, приводил меня в трепет. Трепет был оттого, что эта книга могла быть зачитанная, засаленная, затертая, с подчеркиваниями и пометками на полях, и я как бы чувствовал дыхание тех людей, которые на протяжении веков ее листали, читали и делали пометки. Пометки порой были самые удивительные. Но об этом, наверное, надо говорить в другом месте. Кроме разве одной – на полях знаменитого Паремийника Григоровича (манускрипт XIII века) была запись «Кушаю попирьны руки». Сам Григорович писал в каталоге: «Пометка неясного содержания». Он не знал редкого слова «попирий», которое обозначало всего лишь чирей, нарыв. То есть это означало «пробую нарывающую руку», пробую писать больной рукой – с нарывом, наверное, на пальце. Заметку оставил, как вы понимаете, писец.
Но бывала и другая мистика. Это когда я с жестяным каким-то треском открывал древнюю пергаменную рукопись и по бело-желтым листам, на которых сохранились первоначальной яркости строки, понимал, что я едва ли не первый человек, который раскрыл ее если не за семьсот лет, то уж за триста точно. Это чувство вполне могло соревноваться с первым.
Я был тогда на втором курсе, сидел в гостях у своего товарища и обнимался с его сестрой, которая была старше меня, что льстило мне особенно. Она расспрашивала меня о моей жизни, о моих делах. Мы с ней, можно сказать, только что познакомились. Я ей рассказывал о рукописи, с которой я тогда работал. Это была «Лествица» 899 года. Говорил, что я влюблен в эту рукопись просто как в женщину, что нет ничего лучше на свете, чем эта книга IX века. Она вздохнула. «Что такое?» – спросил я. Она засмеялась и сказала: «Значит, я хуже, чем она?» И вот тут мы с ней первый раз по-настоящему поцеловались.