Все голоса для Драко слились в один неразборчивый шум. Он плохо осознавал, где заканчивалась боль его искалеченного тела и начиналась пытка «круциатусом». Агония затопила каждую клетку, каждый нерв, и только её Малфой мог ощущать так ясно, как ничто другое. Измученный организм понемногу сдавался; боль все еще была, но Драко чувствовал, как постепенно притуплялись ощущения, и разум заволакивало черной дымкой. Однако Нотт не был бы самым искусным палачом среди Пожирателей, если бы позволил своему пленнику потерять сознание. Боль вдруг резко переместилась в голову, взрывая сознание, и Драко потерял ощущение времени и пространства. Ни собственные крики, ни рыдания Гермионы больше не имели значения. Ничего — кроме оглушительного шума крови в голове.
Нотт опустил палочку лишь тогда, когда глаза Малфоя начали бессознательно закатываться.
— Хватит… — сорванным от крика голосом просипела Гермиона, наблюдая за конвульсиями Драко. Силы покинули тело, и она повисла на руках Пожирателей. С замиранием сердца Гермиона пыталась найти в лице Малфоя признаки жизни, и вскоре его губы дрогнули. Вздох облегчения был осмеян державшими её Пожирателями.
Драко переводил дух, пока это было возможно. Внутри все дрожало в предвестии новой порции боли, и это ожидание выматывало больше, чем сама пытка. Малфой поморщился: на щеках горели следы от слез, непроизвольно выступивших во время агонии. Больше всего не хотелось, чтобы Гермиона видела его таким. Но если всего несколько минут назад он еще способен был чувствовать унижение, то теперь все мысли занимал животный страх. Нечто внутри него вопило и металось, призывая наконец закончить пытку. Казалось бы — так просто! Всего лишь ответить «да», когда потребует Протеус. Теперь, когда кости, казалось, раздробились и полосовали внутренности, эта идея не казалась такой уж отвратительной. Драко никогда не считал себя героем и никогда не горел желанием отдать свою жизнь за спасение мира. Он, как сын своего отца, был прекрасно обучен одной очень важной вещи: правильное давление и боль способны сломить любого человека. Было неприятно осознавать, что Протеус все-таки добился своего, ведь после примененного «круциатуса» возникло навязчивое желание умереть как можно быстрее и безболезненнее. Для этого стоило только кивнуть, подать один-единственный чертов знак, но Драко почему-то молчал, хотя кровь Люциуса все еще шумела в ушах мольбами об избавлении. Малфой мысленно обозвал себя трусом и подонком, но от этого не стало ни лучше, ни хуже.
Протеус снова что-то болтал о крови, смерти и клятве, но Драко больше не слушал. Пересилив себя и открыв глаза, он посмотрел на Грейнджер. Растрепавшиеся кудри прилипли к мокрому от слез лицу, большие карие глаза с жадностью наблюдали за каждым его движением. Гермиона практически сидела на полу, не замечая, что её руки больно вывернуты. Сердце болезненно сжалось, когда она, умоляюще изогнув брови, прошептала:
— Не соглашайся. Не надо.
Он бы хотел рассказать ей, каким огнем горит плоть под «круциатусом», как тошнота подступает к горлу и как разламывает кости при каждом движении, но не мог. Губы практически не шевелились — лишь беспомощно дрожали. До одури захотелось ощутить успокаивающие поглаживания на перепачканной в крови шее, ведь тогда боль не была бы такой невыносимо жгучей. В ушах миллионом голосов звучала её последняя фраза, и Драко вопреки здравому смыслу почувствовал злость. Нечто эгоистичное и подлое прорывалось через силки разума, и Малфой чувствовал, как на языке вместе с кровью крутится согласие. Легко было говорить: «не соглашайся», когда тело не выламывало «круциатусом». Разве могла Грейнджер понимать, что он чувствовал? С некоторым запозданием пришла мысль: Гермиона понимала. Когда-то давно и она лежала на полу под дерзкими взглядами Пожирателей. Гнев, до этого направленный на Грейнджер, вдруг устремился в обратную сторону, и Драко в который раз обозвал себя ничтожеством. Ведь тогда, совершенно беззащитная, одинокая в своих мучениях и практически уничтоженная, она все равно не сдалась, не прогнулась под своими мучителями. Гермиона Грейнджер всегда была слишком сильной и смелой. Она всегда была слишком хороша для него. Драко бесконечно жалел, что позволил ей пострадать, но каждый раз спрашивал себя: смог бы он что-то сделать тогда? Все его хорошие побуждения заканчивались на мыслях и — в лучшем случае — на словах. Сейчас, почти сдаваясь под трусливой боязнью боли, Малфой с досадой осознавал, что в ту непроглядную ночь, когда Белатрисса вырезала на предплечье Гермионы ненавистное слово, он не посмел бы вмешаться. Драко не боролся ни за кого, кроме себя, а потому выбор был очевиден. Так было тогда.